Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача - Вайнер Аркадий Александрович
И снова завыл, засопел, заскрипел кретин, и я чувствовал, как это животное испускает мощный ток половой свирепости, и почему-то это мне было не противно, будто он заряжал меня своей бессмысленной темной силой, и я уже натянул на себя Римму, и раскаленное блаженство стало поднимать меня волной, и тут раздался пронзительный крик Дуськи Шмаковой:
– Господи!.. Господи – чё деется-то?! Сережка мать свою трахает!.. – И снова отчетливо, ясно, потрясенно: – Шмаков, да ты глянь! Придурок Аниску гребет!!!
Торжествующий рев кретина, вопли Дуськи, вялое бормотание ее мужа: «Уходи, уходи, нас не касается…», смертельно-перепуганное молчание Фиры, вырывающаяся из-под меня Римма, рыдающая, захлебывающаяся криком:
– Ты… ты… ты!.. Это ты… вы… вы… всех людей… Так же… Мамочка родненькая… погибли мы… погибли мы все…
Не дал я ей вырваться – никогда не была она мне вожделенней и слаще, чем в ту кошмарную минуту, под страстный горловой рев безумного урода, в сочащемся сквозь сизое окно багровом свете далекого пожарища, в ощущении моей небывалой силы.
Римма горько плакала, стонала и судорожно шептала:
– Скоро… скоро… погибнем мы все…
А я ласкал ее и говорил уверенно:
– Будущее принадлежит позжеродившимся.
Слова змея-искусителя.
Но она металась по мокрой подушке, рвалась и твердила:
– Здесь нет будущего… Здесь жизнь пошла вспять…
И мне было ее немного жалко, как серебристого ночного мотылька, который родился в сумерках, и всего срока ему отпущено до зари, и оттого он уверен, что жизнь – это тьма, это ночь, и предчувствует, что для него эта ночь – вечность.
Страшно ревел, ликовал, счастливо взвизгивал и сопел кретин. Всю ночь.
Проклятый безумец!
Все проходит. И та ночь прошла. И бездна лет утекла. До сего дня, когда проснулась во мне ядовитая фасолька по имени Тумор. И предстоит встреча с Мангустом. А я уже побрился. Трещит, разрывается телефон. Марина шипит из коридора:
– Тебя Майка спрашивает…
Все, надо собираться, надо ехать. Язык пересох, опух, зашершавился. Выпить необходимо. Скорее.
Боль в груди тонко звякнула и екнула, ухнула, заголосила во мне, проснулась, выпросталась из обморочного забытья той далекой страшной ночи.
Тумор. Фасолька лопается, прорастает во мне стальными створочками.
Мангуст против фасольки. Оба – против меня.
Натянул я на себя свежую сорочку и как-то равнодушно подумал, что вдвоем-то они могут, пожалуй, меня одолеть.
Марина назло мне включила на всю мощь радио. Родина-мать призывала молодежь быть ее строителями, украшателями и защитниками.
Исполать вам, добры молодцы!
От Аниски Булдыгиной – большой привет.
Родина, маманя дорогая!
Глава 12
«Пропасть»
Я думал, что Майка будет проситься на встречу. А она сказала:
– Магни велел назначить время и место для разговора. Ему все равно…
Магни. Ай да Магни! Мангуст. Маленький зверек, который рвет глотку гремучим змеям, наповал их душит. Посмотрим, посмотрим на тебя в работе, маленький Магни.
– Молчишь? – сердито спросила Майка. – Выдумываешь что-нибудь?
– А чего мне выдумывать? Давай часа через два. Ну, допустим, в пятнадцать.
– Хорошо, я передам Магни. А где?
– Где?.. Где?.. Дай-ка сообразить, – вроде бы озаботился я, хотя думать мне было не о чем.
Мне, как и Мангусту, время встречи было безразлично. А место – вот как раз место могло быть только одно. Показывали у нас такой детектив гангстерский – «Место встречи изменить нельзя». Так вот, будто нарочно для нас с Мангустом придумали: наше место встречи менять нельзя, в смысле – мне нельзя. Мы с Мангустом можем встретиться только в одном месте.
– Слышь, дочка, скажи этому своему, как его там, Мангусту, что ли…
– Его зовут Магнус Теодор!
– Ишь ты! Во дает! Ну я-то человек простой, для меня это слишком сложно. Пускай будет Мангуст. Ты ему передай, что я приглашаю его на обед, там обо всем и покалякаем. Пусть приезжает в «Советскую», там хоть поесть можно прилично. Значит, жду я его в пятнадцать, в ресторане. Пусть скажет метрдотелю, что он мой гость, его проводят…
Вот так. Вот там и получится у нас родственная непринужденная беседа, семейный, можно сказать, обед, дружеская тайная вечеря.
Под заботливым присмотром Ковшука.
Под его оком, хоть и сонным, а все ж таки недреманным.
Все! Все! Пора выгнаиваться из дома, прочь отсюда, надо на улицу скорее, на воздух, может быть, там я продышусь немного, обмякнет давящая боль в груди, может, сникнет немного и подвянет стальная серозная фасолина в средостении.
Ах как нужен мне сейчас стакан настоящей выпивки! Не газированной сладкой шипучки из зеленого пеногона, а настоящего горючего – водки, коньяка, виски, рома!
Нету. Дома пустыня. Завал импортных товаров, а выпивки – ни капли.
Интересно, куда дели ром, в котором везли на родину Нельсона? Огромная бочка ямайского рома, в которую погрузили убиенного при Трафальгаре адмирала. Столько выпивки не пожалели, чтобы не протух одноглазый дедушка на долгом пути к их туманному Альбиону. Господи, неужто вылили потом весь ром? Наверняка вылили, сволочи, знаю я их буржуйскую брезгливость. Мы бы не вылили, мы бы выпили. Мы от дорогих покойников не брезгуем. Словно к материнской титьке, припал бы сейчас к нельсоновской настоечке: пока до гланд не насосался бы, не отвалился бы замертво, полный благодарной памяти спасителю отечества.
Еще немного дотерпеть – до бара «Советской». Спуск в лифте, короткий быстрый проезд на «мерседесе», мраморный вестибюль – порт приписки адмирала Ковшука, розовый полумрак бара – и живая струйка рома, текущая по иссохшей трубке пищевода прямо в желудочек моего исстрадавшегося сердца!
– Марина! – крикнул я сквозь притворенную на кухню дверь. – Если будут звонить со службы, скажи, что я в Союзе писателей на совещании. А если позвонят из Союза, сообщи им, что я выступаю на телевидении…
Она вынырнула из кухни мгновенно, как кукушка из часов. Пламенело злобой лицо, бурый румянец осатанелости тяжело лег на скулы. Ей-ей, волосы дымились рыжеватым пламенем, и слова вылетали сквозь щелку между передними зубами, как плевки кипящей желтой смолы.
– А если с телевидения спросят? Передать, что ты пошел к своим проституткам?!
– Придурочная моя! Цветочек мой малоумный, что ты несешь? Я же при тебе с Майкой договаривался…
Она завизжала яростно, и ненависть стерла смысл ее крика, как радиоглушилка растирает в бессловесный сердитый гул «Голос Америки».
А я смотрел в ее пылающее лицо и чувствовал к ней острое желание. Это было какое-то неожиданное, темное, глухое некрофильское чувство, идущее, наверное, из надпочечников, отвратительное и непреоборимое, соединенное с самыми забытыми, самыми дальними тайниками памяти смутной тьмой подсознания. Оно уже взрастило однажды в моей груди зеленовато-серую фасольку Тумор.
Я это чувство знал, я помнил его туманно – оно вошло в меня когда-то давно, на короткий миг, четкий, отдельно живущий, ясный, тот самый миг, когда я догадался, что коитус и убийство – не начальная и конечная риски на прямой линии жизни, а смыкающиеся точки на окружности, чувственное подобие, эмоциональное наложение двух тождеств максимального ощущения собственной личности…
Незапамятно давно было. А было ли? Может, не было? А только сон. Или блазн. Но, наверное, явь…
Перрон метро в Западном Берлине. Станция «Бранденбургские ворота». Следующая «Черри-чек-пойнт», а там уже Берлин – наш. Станция «Фридрихштрассе», пересадка на «Александерплац». Тогда было просто: сел в вагон у нас, а вылез – уже у них. Другой мир, звериный лик империализма скалится…
Как хотела та женщина уйти от меня!
Ее звали не то Кэртис, не то Кернис. Она не сразу поняла, что я за ней топаю, а когда догадалась – от испуга ополоумела. Ей бы к английскому патрулю кинуться, к полицейскому в лапы нырнуть, а Кэртис не соображала – сама надеялась оторваться, все быстрее шла, мелькали красивые ладные икры из-под белого плаща, да сумку к груди сильнее прижимала.