Женщины в лесу - Поликарпова Татьяна (полные книги .txt) 📗
Антон, когда сидит он после смены на ступеньках своего крыльца, прислонясь спиной к косяку двери, и рука вместе с сигаретой легко покоится на высоком колене, вообще похож на какого-то киногероя, не нашего, западного — американского, а скорей норвежского: — он светлой масти. А может, вовсе на самого-самого русского, древнерусского князя, княжича, закаленного и подсушенного до звонкости военными набегами и охотой. Редко теперь встретишь у мужика за сорок такое худощавое, аж щеки впали, и ясное лицо. Ясное, наверное, из-за светлых глаз, то ли серых, то ли голубых, и светлых же, теперь уж сероватых, волос. И нос-то у него прям и ровен, и шея высока, открытая расстегнутым воротом ковбойки.
Картинно сидит Антон на своем крылечке, можно и заподозрить, что он обдумывает свои позы, если б не беспечное выражение его лица. Легкое такое, скорей мечтательное, чем задумчивое. Сразу поймешь: ничем не озабочен этот человек, никакие такие думы его не терзают. Сидит, покуривает, отдыхает. Бездумно следит за всем, что происходит вокруг. Как, например, пчелы и разные мухи-осы гудят в белых цветах его бесполезной яблони в палисаднике перед окнами дома. Бесполезная она потому, что дикая, того сорта, что родит массу красных, как капельки крови, яблочек размером чуть крупней горошины — птичью радость, одним словом.
Зато и хороша эта яблоня весной! Нарядней всех в поселке, своей обширной круглой кроной напоминая вздутый ветром бело-розовый парашют. Да и зимой, когда кругом белый да черно-серый цвет, радует она глаз блестящими темно-красными каплями своих яблочек, особенно если ясное небо даст ей такого густого синего фону, что стоит она как праздник для всякого прохожего. Конечно, до поры, пока ее не общипали птицы. До ползимы пируют здесь птицы и, кто знает, может, про себя, по-птичьи, называют эту яблоню, свою кормилицу, антоновкой.
Когда благоразумные приятели Антона дают ему советы: что, мол, у тебя эта фефела зря землю сосет, замени ее культурным сортом, — он только щурит в улыбке свои узковатые глаза:
— А мне эта нравится… Вишь, она птиц приваживает…
— На кой тебе сдались птицы?!
— А занятно, — отвечает Антон, мечтательно созерцая свою яблоню.
И приятели только головами умными качают: что с него возьмешь, с Антона Моржова? Мужик он хороший, свойский, и выпить совсем даже не дурак, а все ж на иной лад, чем они: пользы своей как следует не понимает.
Казалось, хозяйка дома должна была бы пересилить мечтательность супруга своим трезвым, как обычно бывает у женщин, подходом к делу, и его приятели иной раз и приговаривали:
— Тоня твоя куда смотрит?
Но Антон даже не отвечал на эти подначки. Он знал: его Тоня в этом вопросе смотрит туда же, куда и он, в ту же сторону. Ей и яблоня, и птицы тоже нравились, и больше того: нравилось, что все это нравится Антону.
Да, в общем-то, и про нее можно было сказать, что она пользы своей не понимает. Бывало, сдаст на лето веранду под дачу городским пенсионерам, мужу и жене, положив за все три месяца тридцатку, глядишь, приехали к деду с бабой дочка с внучкой, да от другой дочери внук. Кто месяц прогостит, кто и все лето. Тоня еще комнату им: занимайте, на веранде тесно всем-то вам вместе… Станут рассчитываться в конце лета — протягивает дед Тоне полсотенную, а она не берет: как сговаривались, скажет.
— Ну ведь комнату прибавили нам…
— Ну и что? Нам она все равно не нужна была. Так бы простояла. А нам с вами веселей. Особенно с Витюшкой… — И она любовно трепала по голове черноглазого смышленого Витьку, почти пятиклассника, который помогал ей управляться в критические моменты с Антоном, потому что имел на него какое-то необъяснимое влияние. Может, правда, объяснимое: может, Витька напоминал Антону Алешу, сына, служившего в армии. И тот был черноглазый и чернобровый — в матушку удался.
Но это в таких — как бы посторонних, внешних, — делах Тоня не глядела хозяйкой, — все же весь дом на ней держался. И дом, и огород. Все у нее в руках кипело, и ее нельзя было увидеть на крылечке рядом с Антоном. Челноком снует она после работы из кухни на огород, с огорода в сараюшки, где живут куры и поросенок и скучает на цепи возле будки пес Грозный. Всех надо накормить, обиходить.
А в ягодное время успевала еще и в лес сбегать, благо он сразу за их огородом начинался — сосновый бор, полный черники, земляники, грибов. Звала с собой постояльцев: «Сбегаем по-быстрому за черничкой!»
По-быстрому — это она умела! Лишь обведет черничный кустик руками, а пальцы ее успеют поймать каждую ягодку: и кустик пуст, и в бидоне у нее прибавится пригоршня ягод. Притом в сборе ее — ни травинки, ни соринки. Беда с ней ходить городским: у них чуть на донышке, а у Тони уж с полбидона.
Тоня — ткачиха, вот в чем секрет ее ловкости. Пальцы у нее чуткие, можно сказать — зрячие, приноровившиеся подхватывать концы оборванных нитей среди тесноты натянутых струн основы и в мгновение ока связывать их. Глаза ее и руки в точном согласии, наверное, так у художников. К тому же она — лучшая или одна из лучших на своей фабрике «Красный Труд».
У нее и мать на той же фабрике ткачихой была. И Антон тут. Электриком.
Надо сказать, что и весь-то поселок Красный Труд живет фабрикой еще с дореволюционных пор. Тогда, конечно, поселок не так назывался, а просто по фамилии фабриканта, известного на весь этот приклязьминский текстильный край.
Фабриканта не стало, а ткацкий труд, само собой, остался, только стал он революционным, красным — так рассудили рабочие-организаторы, переименовывая свою фабрику, согласно новому характеру труда, в «Красный Труд». Ну и поселок стал называться по фабрике, а для удобства и краткости — Краструд. На слух не очень красиво звучит, но тут уж ничего не попишешь: как выговорилось, так оно и будет. Даже на картах области поселок значится именно так: Краструд.
Здание фабрики было и в самом деле краснокирпичным, того старого крепкого закала кирпича, что и на вид звонок. И гляделись ее стены, похожие на крепостные, прямо в темноватую воду речки Клязьмы вместе с древними коряжистыми ивами, свесившими седые космы до самой воды, да с такими же старыми тополями, росшими вдоль берега и вокруг фабрики. В июне тополя пылили белым и тонким текстильным пухом. На фабрике ткали бязь.
Удобно, когда работа при самой речке. Тоня рассказывала, что ее мама, как и другие работницы, прихватывала с собой на смену выстиранное белье, чтоб в обед его выполоскать. А то и обед не надо тратить, если случится простой и ждут мастера, чтоб станок отладил. Сейчас, ясное дело, такое невозможно. Ткачиха обслуживает не один, а до двадцати станков. Хоть и пяток, все не оторвешься ни на минуту. Время до обеда и от обеда пролетает как один час. Вроде и не работала, только сил нет и голова гудит, как ткацкий цех. А главное, сердце замирает. Стала это замечать Тоня последнее время. Видать, как ни сноровиста, как ни быстра, а годы дают себя знать: двадцать третий год в ткачихах.
Конечно, можно б и потише ей, не так рваться, как привыкла, как рука брала и нога ходила; конечно, можно б и не гнать сверх плана, давать норму, и хорошо… Но отчего-то было ей зазорно из передовых попасть в тихую середку. Ведь не девочка, не пионерка, а вот возьми ее… Не могла себе позволить.
Она присматривалась к другому производству: уж лучше вовсе уйти с фабрики. Во всей своей славе. А какое тут у них другое производство? Самый близкий — кирпичный завод между их поселком и городом, так что придется автобусом туда и обратно добираться.
Съездила она, примерилась: работа потяжелее — по весу, зато куда спокойнее. Нет той гонки, как у них. А чего — и поездит. Дети выросли, дома не плачут. Дочка и вовсе в городе живет.
Конечно, будь у Тони работа, как у Антона, ни за что не ушла бы с фабрики. Слесарь-электрик по наладке оборудования — не работа, красота. От тебя зависит многое, и в то же время нет этого вечного напряжения: не дай бог отключиться, внимание ослабить, глаза отвести.
Электрик, если профилактику вовремя да не ленясь проводит, сам себе хозяин. И перекурит не раз, не два. Да что перекурит: иную смену слесаря больше просидят в служебке, чем наработают.