Пангея - Голованивская Мария (лучшие бесплатные книги TXT) 📗
Когда исполнилось ему пятьдесят пять лет, а день рождения у него в декабре, под Рождество, и всегда тоскливо и грустно тянется этот день, — он отчетливо ощутил, что настало время поехать ему в это аббатство, где умер много лет назад его отец, и поискать ту женщину, монахиню, которая, по свидетельству врачей и раздраженным откликам матери, сыграла какую-то нелицеприятную роль на закате его дней. Поискать и поговорить из искреннего интереса и уважения к отцу, которое Конон-младший почувствовал с годами. Спросить: какой он был, великий Конон, что говорил, чего хотел? Разве есть более важная причина путешествия, чем узнать что-то по-настоящему новое и важное? Его, Конона-младшего, вдруг потянуло в те края, и особо не дожидаясь случая, какой-то указки сверху, он написал письмо в госпиталь: я такой-то и такой-то, знаю, что была медсестра из монашенок, хотел бы приехать в место, где скончался отец, найти женщину, поговорить с ней, жива ли она?
Ответ пришел быстро, несмотря на новогоднюю пору, праздники, выходные дни, несмотря даже на известную немецкую волокиту: приезжайте когда угодно, будем рады, и врач, и медсестра по-прежнему у нас. Сестра Саломея, ей восемьдесят два года, но она будет рада поговорить с вами, если Господь еще отпустит ей времени.
Получив ответ, он собрался в путь: а что сидеть в мертвой новогодней Женеве? И не лететь же ему в теплые страны в погоне за солнышком и морем, как обычно поступают в молодости, когда тело просит у природы сил. Нет, нет, он поедет в госпиталь.
Роскошь аббатства ослепила его, человека, могущего позволить себе почти все. Своды, расписанные прекрасными мастерами, полы в мраморных мозаиках, скульптуры, старинная мебель, непревзойденная коллекция манускриптов, но самое главное — все это подлинное, не новодел, и никакому человеку этого не купить. Не дотянуться банкнотой.
В храме он встал коленями на скамейку для молитвы, прочел «Отче наш», стараясь не сводить глаз с распятия, висевшего высоко над алтарем, он глядел на одновременно страдающее и рассеянное лицо Христово, и, обращаясь к нему со словами молитвы, где-то между строк еще спрашивал его о своем: о призвании и о продолжении пути. Собственно, вопроса этого у него никогда не возникало: в голове кипели страсти, он отчаянно спорил с многими мыслящими людьми, философами, учеными в личных беседах. Сколько премий он учредил, сколько стипендий, сколько нобелевских лауреатов чокались с ним в его женевском доме и на тосканской вилле! Среди них он слыл настоящим умником и широкой души богачом, с русским размахом дарящим золотое сияние всем, у кого находил искру Божию. Он много влиял на разные миры, много давал возможностей, так какое же еще призвание можно испрашивать у Господа, если и так уже полна чаша?
Но Господь отвечал ему на его вопросы, кивал головой в терновом венце, и он вышел после молитвы взволнованный и хрупкий, только потом сообразив, что забыл попросить его о мужской силе, надо же, забыл. Забыл!
Саломея с сестрами жила неподалеку в деревушке в трех километрах от монастыря, и, несмотря на январский холод и тревожность низкого серого неба Конон-младший отправился туда пешком. Когда он вошел в комнату, где в большом и сильно продавленном кресле сидела крошечная, совсем сухая и почти слепая старуха, он сразу увидел на стене множество фотографий, среди которых была и фотография его отца.
— Вы, я вижу, замерзли, — сказала она скрипучим голосом, — проходите, садитесь, сейчас сестры принесут вам глинтвейн. Вы что-то ищете?
После первой кружки глинтвейна, керамической, обливной, с вихрастым вензельком, разговор потек легко и как будто по проложенным кем-то рельсам:
— Вы хотите знать об отце? — переспросила она его. — Так уж хотите знать? Может, вначале расскажете о себе, разве это не важно?
Конон-младший почувствовал, как все расслабилось в нем, и речь потекла сама собой. Он говорил искренне, что для людей его породы большая редкость, говорил все как есть, совершенно не заботясь, какое впечатление произведет на слепую старуху, магически внушившую ему полное доверие.
Страдал. Метался. Искал себя. Одинок. Давал деньги экстремистам, безбашенным молодчикам. Не живет на родине. Да, очевидно, виновен, поскольку был вынужден отстранить друзей отца от дел в корпорации, решивших, что сын хуже и слабее отца. Знает вкус слез, крови, знает запах отчаяния, страшную сосущую пустоту внутри. Любил ли? Переживал ли от неполноценности? Конечно. И то и другое. Впервые полюбил в шестнадцать, потом в двадцать два, все перепробовал. Девушка сделала аборт от него. После нее он и не смог больше ни с кем. От этого стало еще больнее, именно оттого, что нет никакого выхода. Рассказывал об увлечениях, собранной библиотеке, коллекции манускриптов исторических и философских, своих поездках на родину, о матери, былых поездках на фестиваль в Блэк-Рок, где пытался найти для себя иное измерение отдыха, общения, иной источник смысла. Ну да, ищет смысл, хочет сделать для людей что-то великое.
— Отец ваш, — перебила его Саломея, — не искал любви человеческой, боялся совпадений, верил в счастливые и несчастливые даты.
— Да? — недоуменно воскликнул Конон-младший. — Он говорил вам? А что он говорил еще?
— Говорил, что слышал Бога. Он был очень живым, когда умер. Не боялся смерти, все воевал с кем-то внутри себя.
— Мне сказали, что он был влюблен в вас, — аккуратно спросил Конон-младший, — расскажите, это было так, да?
— Смешно вспоминать о таких вещах, когда уже почти и не живешь, — она посмотрела на него невидящими глазами и слегка улыбнулась, обнажив маленькие желтые зубы, которых осталось во рту совсем немного, — что я могу рассказать об этом? Старухи иногда любят болтать. Он любил Пангею, а вы? Но ненавидел города, их фальшь. Он был частью огромной страны и дышал вместе с ней.
— Я не люблю Пангею, — спокойно ответил Конон-младший, — я болен ей. В ней не осталось ничего настоящего, кроме свинства. Свинства сильных и слабых, умных и алчных…
— Что вы сказали? — переспросила она.
Вздохнул.
— А вы не скучаете по дому?
— Для верующего человека нет стран, — ответила Саломея, — нет стран, нет плоти, но Пангея — это ведь не страна, а земля, и я чувствую ее. И для меня, для старухи, некогда любившей там и родившей там дочь, больно чувствовать, что хитрецы обводят вокруг пальца тех, кому совсем больше негде жить. Дочка моя писала мне…
— У вас есть дочь?
Конон вдруг заволновался.
— У меня очень испорченная дочь. Пожилая уже дочь.
Саломея пожевала губами, потянулась иссохшей рукой к стакану с водой, Конон-младший подскочил, помог ей.
Она пила, еле удерживая тяжелый стакан, пила, но он видел, что она глотает не воду, а слезы.
Конон-младший сидел тихонько, как мышь, пока Саломея молилась, было ясно, что она устала и их встреча очень скоро закончится, но он сидел тихо во время всей долгой молитвы, после которой она ушла в сон.
Он дождался ее пробуждения. Помог встать, проводил в уборную.
На прощание она сказала ему, что он намного лучше отца, что ему нужно поехать на родину и посмотреть вокруг. Она отдала ему золотое кольцо, рассказала, что отказалась брать его из рук умирающего Конона и ранила его этим, а после его смерти проскользнула в палату и взяла с тумбочки — на память, что ли, а с другой стороны, все-таки она всегда очень любила золото. Очень часто она вспоминала Конона, он приходил к ней в сны, иногда она видит его и теперь — значит, он не полностью ушел от нее.
Перед самым его уходом она протянула ему маленькую иконку:
— Я уж старуха, недолго мне упираться ногами в землю. А ты, я знаю, поедешь домой, вот передай эту иконку дочке моей Аяне. Ты не суди ее, а от души пожалей. Моя это вина. Задушила я ее собой. Остерегаться тебе ее нечего, ты же не по любовным делам. Да и сердце твое, вижу, не наполнится ею, и ты грезить не станешь. Так что вот адрес ее, вот телефон — пойди, отдай.
Он поцеловал ей руку на прощание. С разрешения снял со стены фото отца, спрятал в нагрудный карман. Туда же спрятал иконку и адрес. Шел обратно, на заре уже, сквозь туман, по мокрой траве, покрытой тонкой снежной корочкой, шел и чувствовал, что мало у кого есть такая жизнь, как у него.