«Тихий Дон»: судьба и правда великого романа - Кузнецов Феликс Феодосьевич (бесплатные книги онлайн без регистрации .TXT) 📗
Уже отмечалось, что в «Донских рассказах» можно встретить фамилии и имена героев «Тихого Дона»: чаще других упоминаются Григорий («Пастух», «Путь-дороженька», «Коловерть»), Петро («Путь-дороженька», «Чужая кровь»), Прохор («Нахаленок», «Червоточина», «Чужая кровь»), Степан, Митька, Мишка, Аникушка, почти все имена героинь «Тихого Дона» — Дуняшка, Наталья, Дарья, Анна. Знакомы по «Тихому Дону» и фамилии — Кошевой, Коршунов, Фомин, Богатырев, Лиховидов, подъесаул Сенин, войсковой старшина Боков. Кроме простого совпадения имен и фамилий, которое, конечно, мало о чем говорит, встречаются и сходные портретные характеристики героев, о чем подробно писал В. Гура в книге «Как создавался “Тихий Дон”» (М., 1980).
Некоторые черты Нюрки из рассказа «Кривая стежка», например, «перешли» к Дуняшке из «Тихого Дона». Нюрка, которая «совсем недавно» была «неуклюжей разлапистой девчонкой» с «длинными руками», выросла в «статную грудастую девку» (1, 180). Дуняшка, которая в начале романа была «длинноруким, большеглазым подростком», также «выровнялась... в статную и по-своему красивую девку» (2, 240).
Майданников, герой рассказа «Один язык», напечатанного в «Комсомольской правде» в 1927 году, вспоминает, как захотелось ему в Карпатах «погуторить с австрийцами»: «Повели мы австрийцев гостями в свои окопы. Зачал я с одним говорить, а сам слова ни по-своему, ни по-ихнему не могу сказать, слеза мне голос секет. Попался мне немолодой астрияк, рыжеватый. Я ево садил на патронный ящик и говорю: “Пан, какие мы с тобой неприятели, мы родня! Гляди, с рук-то у нас музли ишо не сошли”. Он слов-то не разберет, а душой, вижу, понимает, ить я ему на ладони музоль скребу. Головой кивает: “Да, мол, согласен”»80.
Здесь — прямая перекличка со сценой во второй книге «Тихого Дона», где описываются бои на Стоходе и встреча в окопах Валета с рабочим-баварцем, когда они, как «родня по труду», жмут друг другу черствые, изрубцованные мозолями руки и находят общий язык (2, 189).
Кстати, «Один язык» — единственный у Шолохова рассказ, где повествуется о германской войне. Основной массив «Донских рассказов» посвящен Гражданской войне, точнее — событиям, связанным с восстанием казаков в 1919 году («Бахчевник», «Коловерть», «Жеребенок», «Семейный человек», «Лазоревая степь»), или событиям 1920—1921 годов, времени борьбы с бандитами на Дону («Родинка», «Пастух», «Продкомиссар», «Шибалково семя», «Алешкино сердце», «Нахаленок», «Председатель Реввоенсовета Республики», «Чужая кровь»). Связь второй группы рассказов с четвертым томом «Тихого Дона», где Григорий Мелехов уходит в банду Фомина, очевидна. Но в целом ряде рассказов — «Семейный человек», «Лазоревая степь», «Чужая кровь», «Ветер», — которые Шолохов писал в 1925—1926 годах, когда он уже начал работу над «Тихим Доном», писателя все в большей степени притягивают события Вёшенского восстания.
Многие детали и подробности этих рассказов будут развернуты в «Тихом Доне».
Так, в рассказе «Коловерть» полковник Чернояров говорит подъесаулу Михаилу Крамскову о его отце и брате, которые служили у красных:
«— Г-азумеется, мы обязаны их г-асстг-елять, но как-никак, а это ваши отец и бг-ат... не вызовем ли мы г-асстг-елом возмущения сг-еди беднейших слоев казачества?...
— Есть надежные ребята в конвойной команде... С ними можно отправить в Новочеркасскую тюрьму... Не проговорятся ребята... А арестованные иногда пытаются бежать...» (1, 163—164) — отвечает Крамсков.
И сразу вспоминается «Тихий Дон»:
«— С пленниками как быть?..
— В Вёшки прикажи отогнать. Понял? Чтоб ушли не далее вон энтого кургана!» (4, 226).
Полнее та же мысль развернута в романе в письме Кудинова Григорию Мелехову по поводу захваченных в плен местных коммунистов:
«— В конвой поручи отобрать самых надежных казаков (полютей, да стариковатых), пускай они их гонют и народу шибко заранее оповещают. Нам об них и руки поганить нечего, их бабы кольями побьют, ежели дело умело и с умом поставить. Понял? Нам эта политика выгодней: расстреляй их, — слух дойдет и до красных — мол, пленных расстреливают; а этак проще, народ на них натравить, гнев людской спустить, как цепного кобеля» (4, 314).
Шолохов как бы примеривается к реализации этой «программы» в рассказе «Коловерть»:
«Дорога обугленная. Конвойные верхами. Подошвы в ранах гнойных. В одном белье, покоребенном от крови. По хуторам, по улицам, унизанным людьми, под перекрестными побоями...» (1, 162).
С этой сценой массовой расправы перекликается сцена в рассказе «Семейный человек»:
«Вывели пленных, а впереди Данила мой... Глянул я на него, и захолодела у меня душа... Голова у него вспухла, как ведро, — будто освежеванная. Кровь комом спеклась, перчатки пуховые на голове, чтоб не по голому месту били... Кровью напитались они, к волосам присохли... Это их дорогой к хутору били... Идет он по сенцам, качается. Глянул на меня, руки протянул... Хочет улыбнуться, а глаза в синих подтеках, и один кровью заплыл...» (1, 169).
Эти жестокие описания — как бы подготовка к еще более подробным жутким сценам расправ в «Тихом Доне».
«Толпа, вооруженная вилами, мотыгами, кольями, железными ребрами от арб, приближалась...
Дальше было все, как в тягчайшем сне. Тридцать верст шли по сплошным хуторам, встречаемые на каждом хуторе толпами истязателей. Старики, бабы, подростки били, плевали в опухшие, залитые кровью и кровоподтеками лица пленных коммунистов, бросали камни и комки сохлой земли, засыпали заплывшие от побоев глаза пылью и золой. Особенно свирепствовали бабы, изощряясь в жесточайших пытках. Под конец они уже стали неузнаваемыми, не похожими на людей, так чудовищно обезображены были их тела и лица, иссиня-кровяно-черные, распухшие, изуродованные и вымоченные в смешанной с кровью грязи» (4, 353).
И далее почти дословно повторяется сцена расправы в рассказе «Семейный человек»:
«Бабьи взвизгивания и крики, нарастая, достигли предела напряжения. Дарья пробилась к конвойным и в нескольких шагах от себя, за мокрым крупом лошади конвоира, увидела зачугуневшее от побоев лицо Ивана Алексеевича. Чудовищно распухшая голова его со слипшимися в сохлой крови волосами была вышиной с торчмя поставленное ведро. Кожа на лбу вздулась и потрескалась, щеки багрово лоснились, а на самой макушке, покрытой студенистым месивом, лежали шерстяные перчатки. Он, как видно, положил их на голову, от мух и кипевшей в воздухе мошкары. Перчатки присохли к ране, да так и остались на голове...» (4, 359).
Эта деталь, подмеченная скорее всего Шолоховым в детстве, когда он своими глазами видел, как гнали казаки избитых пленных красноармейцев, настолько поразила его, что он обратился к ней дважды — в «Семейном человеке» и в «Тихом Доне».
Дело даже не в этих совпадениях выразительных деталей, не в текстуальной перекличке «Донских рассказов» с «Тихим Доном», — важнее всего, что одна боль, одна тревога пронизывает массив и той, могучей и мощной, и этой, во многом еще юношески незрелой прозы. И для «Донских рассказов», и для романа характерен одинаковый, чисто шолоховский почерк, который можно определить как беспощадный показ действительности, подчас в самых крайних ее проявлениях. Но это — не жестокость во имя жестокости, а изображение жестокости жизни во имя утверждения человечности, бесстрашное и безоглядное осуждение бесчеловечности в условиях беспощадного и трагического революционного времени.
В обращении к читателям, предпосланном изданию «Тихого Дона» на английском языке, Шолохов так ответил на замечание о «жестокости» его прозы: «...В отзывах английской прессы я часто слышу упрек в “жестоком” показе действительности. Некоторые критики говорили и вообще о “жестокости русских нравов”.
Что касается первого, то, принимая этот упрек, я думаю, что плох был бы тот писатель, который прикрашивал бы действительность в прямой ущерб правде и щадил бы чувствительность читателя из ложного желания приспособиться к нему. Книга моя не принадлежит к тому разряду книг, которые читают после обеда, единственная задача которых состоит в способствовании мирному пищеварению.