Чёрный лёд, белые лилии (СИ) - "Missandea" (книги бесплатно без регистрации .TXT) 📗
― Моя хата с краю, ничего не знаю? ― слабо улыбнулась Таня.
― Точно. Точно, Соловьёва. Серьёзно. Не забудь им напомнить, что все решения касательно этого задания принимал целиком и полностью я, вам ни о чём не сообщая. Если будут проблемы, спросят не с тебя.
Ах, не с меня... Ну, слава Богу, вот уж облегчение...
Рукав у Антона такой шершавый и жёсткий. А птица в сером-сером небе такая красивая. И седой океан очень красивый…
― Не бойся ничего, ― сипло сказал он, наклонясь к ней ближе. ― Тебе бы только до Питера добраться. Что бы дальше ни случилось, там твой отец, там твоё училище, твои преподаватели, в конце концов, Звоныгин, Радугин, Сидорчук, там Ланская. Они все тебя знают, они не позволят… Не позволят, чтобы что-то случилось.
Смешок из её груди вырвался до того тоскливый, что Антон отстранился.
Да и она отстранилась, голову подняла, посмотрела прямо в его лицо. Глаза ― сумрачные, зимние и седые, как огромный, бескрайний, пенящийся океан где-то за бортом.
Ветер рванул волосы.
Смотрит исподлобья. На ресницах ― какая-то пылинка. На лице ― выражение серьёзно-суровое только затем, чтобы скрыть потаённый страх и какое-то детское чувство вины.
― Ну, что ты? Там ничего с тобой не случится. Они не позволят. Они тебя защитят.
― А кто защитит тебя?
Тане смешно и страшно.
Его сизые губы, которые ей почему-то страшно захотелось поцеловать, неуверенно приоткрылись, воздух уже схватили, но в это время корабль издал какой-то утробный, из глубины, звук. Даже пол, кажется, вздрогнул, и кто-то из одетых в серое людей, околачивающихся у бортов, крикнул: «Земля!»
Она тоскливо, из-под бровей поглядела на него. Антон губы сжал, напрягся; встал, ушёл к борту, пошатался там, поговорил с кем-то (Таня не разбирала слов) и через несколько минут уже снова сидел рядом с ней.
― Похоже на то, ― хмуро ответил на невысказанный её вопрос. ― Часа через два будем уже… Ну, значит, сейчас. И хорошо. И так даже лучше, пожалуй.
Пожалуй.
Страшно и смешно.
Ей сейчас бы виснуть на нём, реветь или, по крайней мере, изводиться, но на Таню почему-то вдруг навалилось странное оцепенение. Какое-то сырое, серое, как волны. Седое. Декаброе ― так Валера говорила… В душе ― пусто-пусто, как будто выжгли всё. И тоска только какая-то противная, нудящая, жилы тянущая. И серое небо…
Поморщилась от боли. Ушибленная, измученная грудная клетка заныла, началась резь ― это она, должно быть, задышала слишком глубоко и часто. Она прекрасно знала, что ей нельзя дергаться и нервничать, потому что весь её организм держится на честном слове, потому что она собрана по кускам, потому что она долбанный инвалид.
Антон заметил. Помочь, как и всегда в таких случаях, ничем не мог, и поэтому Таня ненавидела эти секунды, когда её боль отражалась в его усталых глазах, когда он смотрел на неё виновато, как собака побитая: прости, мол, что это сейчас тебе больно, а не мне. Чтобы хоть как-то отвлечься самой и отвлечь его, взяла в свою вспотевшую ладонь его сухую большую руку.
Земля, столь желанная раньше и столь ненавистная ей сейчас, приближалась, и вместе с ней приближалась секунда, когда ей придётся эту ладонь отпустить ― может быть, навсегда.
Он, конечно, всё чувствовал и знал.
― Не бойся. Всё будет нормально, ни с тобой, ни со мной ничего не случится. Я уж постараюсь, ― сжал её пальцы, отпустил глаза в пол и улыбнулся вдруг себе под нос усталой, но очень тёплой улыбкой: ― Потому что, знаешь, Лисичка… Ради немногих вещей на свете стоит умирать. Но жить, пожалуй, стоит ради ещё более редких.
И нам обоим есть куда возвратиться.
Верно?
Ей страшно, страшно, просто до смерти хочется верить в это, но время тает, и вместе с ним почему-то тают на Антоновом лице и улыбка, и тепло. К моменту, когда очертания Нарьян-Мара выплывают из тумана и становятся отчётливо-серыми, Таня почти не узнаёт его.
Он собирает вещи (чей-то ватник, фляжку с водой и свой пропуск на эвакуацию), застёгивает своё драное полупальто, оставшееся с задания, по подбородок, машинально оправляет отросшие смоляные волосы. Таня по-прежнему сидит ― у неё не осталось сил ― и отстранённо, словно сквозь какую-то пелену, смотрит за его движениями. Постоянно ловит себя на том, что во всём его облике скользит что-то давно забытое, резкое и напряжённое. Такое пугающее, что она кутается сильнее всякий раз, как замечает прямую и твёрдую линию его плеч. И точно такую же линию подбородка. И желваки на скулах.
― Мне сейчас нужно держаться от тебя подальше, ― говорит Антон, в очередной раз косясь на приближающуюся каменную громаду, а потом смотрит на Таню, и взгляд у него тоже пугающий.
― Хорошо, ― кивает она.
― Всё закончится нормально, ― машинально, как будто по привычке, напоминает он.
― Да, ― соглашается она.
Он напоминает ей ещё о сотне вещей: как отвечать, чьи имена называть, как себя вести и на кого сваливать всю вину. Он постоянно оборачивается на пристань, уже чернеющую невдалеке, и то и дело нервно сжимает пальцы. В кулаки…
Она неотрывно смотрит на него, кивает, кивает, соглашается и не слышит ни слова из того, что он говорит, и чувствует, как на глаза ей наворачиваются слёзы.
Снова слышен гудок, утробно-глухой, Антон торопливо и очень нервно бросает очередной ― тысячный ― взгляд на землю. Тане кажется, не напомни она о себе, он и прощаться бы не стал, но нет: он всё же резко опускается на колени рядом с ней.
Ненадолго глаза его теплеют, и Таня ловит его бесцельно шарящую в кармане руку, кладёт себе на щёку. Тянется, пока он ещё здесь, пока он с ней, тянется к нему и, чувствуя, как горло сводит болезненным спазмом, коротко касается его губ своими, но прикосновения почти не ощущает: ей так больно, что она не ощущает вообще ничего. Только этот сухой, не дающий дышать спазм.
― Что будет дальше? ― почти с ужасом спрашивает она, упираясь лбом ему в лоб и распахивая глаза.
Ну, скажи мне. Скажи мне. Скажи, пожалуйста! Скажи, что всё будет хорошо ― ты ведь так давно обещал мне это, ты ведь обещал мне…
В его глазах ни тепла, ни света ― только её ужас, умноженный на сто. Чёрная радужка как будто стекленеет, покрывается льдом.
Целуя её в лоб (рука, придерживающая Танину голову, трясётся), он отвечает:
― Я не знаю.
И Таня понимает, где она видела это.
Год назад. В Санкт-Петербурге. Стеклянно-непроницаемые глаза, ровная, как игла, спина, белые пальцы, сжатые в кулаки, твёрдый подбородок и страшно прямая линия плеч. И обречённость. И неуверенность. И боль, и предательство, и страх ― просто панический страх.
Ни света, ни тепла, ни жизни ― только лёд.
Сбрасывают трапы, швартовочные тросы, толпа гудит, Антон уходит, а Таня сгибается пополам и не может не то что разогнуться ― даже вдохнуть.
У неё нет дома, у неё нет друзей, у неё нет любимого, у неё нет сестры, у неё нет сил, у неё нет будущего, у неё даже лёгких, наверное, нет.
Ослушавшись, конечно, строгого приказа, она не сидит в трюме, высовывается из него. По-прежнему не в силах плакать, она прекрасно видит и Антона, спокойного и прямого, и двух мужчин в штатском, чем-то походящих на НКВД-шников из советских фильмов. Она видит, как он показывает им документы, видит, как позволяет обыскать себя, видит, как качает головой, отрицая что-то. Видит, как кивает, берёт вещи и уверенно, размашисто шагает к трапу. Один из штатских идёт впереди него, другой ― сзади.
Перед тем, как сделать последний шаг с корабля, Антон замирает, и Таня до крови закусывает губу. Думает, что обернётся. Он не оборачивается: стоит одну секунду, глядя под ноги и нахмурив брови, и по-прежнему уверенно покидает корабль.
Тане хочется, чтобы последний год её жизни оказался сном и чтобы сейчас она проснулась дома, у мамы на коленях. Таня вспоминает, что дома у неё нет и Москвы, возможно, нет тоже. Таня вспоминает, что её сестра мертва, что мама совсем седа, находится где-то далеко-далеко и, может быть, уже похоронила свою Таню.