Хрустальная сосна - Улин Виктор Викторович (полные книги txt, fb2) 📗
2
Утром меня разбудила сестра. Опять вколола что-то и повела сдавать анализы. То есть хотела даже отвезти: в коридоре ждала больничная каталка.
— Я еще жив… — прохрипел я. — Уберите, сам дойду…
Идти было далеко, в противоположный конец. Я несколько раз хватался за стены. Шел, спотыкаясь, и ожидал, когда сестра съязвит что-нибудь насчет предложенной помощи. Но она молчала — и даже поддержала, когда меня вдруг занесло и я едва не упал.
Рука была как чужая. И еще мне было холодно. Не просто холодно — меня, не переставая, бил страшный лихорадочный озноб. Выданная пижама без пуговиц не грела, а свои вещи у меня отобрали. Я завернулся в огромную куртку, крепко держа ее у горла, потому что так казалось теплее. Хотелось закутаться еще во что-нибудь, спрятаться целиком в какой-нибудь теплый угол… Хождение на анализы высосало остаток сил. И как это я еще вчера отправился пешком на станцию, а позавчера работал на АВМ?! Я еле добрался до своей койки и лег, умирая от усталости. Вспоминая вчера и позавчера, я поражался страшной силе неведомой болезни, скосившей меня и за два дня превратившей из здорового и полного жизни молодого мужика в какой-то гниющий полутруп — хотя и болела у меня только одна рука, на которую, лишенную бинтов, я сам старался не смотреть, боясь приступа тошноты… И когда через некоторое время меня вызвали на кардиограмму, уже не отказывался от каталки. Не знаю, что увидел врач на ленте, но у меня от прикосновения холодных мокрых подушечек к рукам и ногам снова начался приступ озноба. И я никак не мог согреться, даже когда вернулся на свою койку и укрылся одеялом.
Озноб бил все сильнее, хотя в палате, как и на улице, было очень жарко, в распахнутый окно втекал теплый воздух летнего дня. Я прекрасно осознавал это со стороны — но смертный холод пронизал меня, вытекая откуда-то из самых костей… Я натянул одеяло до подбородка, постарался укутаться как можно плотнее. Но оно не грело, от его тяжести становилось только холодней. Я положил на голову подушку, закрыл глаза — и увидел белые россыпи лабазника. Душистые и… обжигающе холодные. Нет, не надо прохлады… Тепла, тепла… Я попытался представить костер, жарко горящий около палаток — и не смог. Кругом остался один лишь белый, убивающий холод… Господи, скоре бы операция, — неожиданно подумал я. — Резали бы уж эту проклятую руку, что угодно отрезали, лишь бы только согреться… немного согреться… Хоть немного… Потом пришла сестра и опять сделала укол. Народ потянулся за едой, кто-то тормошил меня, что-то спрашивая или предлагая. Я не отвечал, не понимая, чего от меня еще хотят, когда мне нужно лишь одно: согреться и уснуть… От укола мне опять стало чуть лучше. Я огляделся и увидел, что палата не такая уж большая, всего на шесть коек. Ночью она показалась огромной из-за тьмы и храпа. Но похожа о была на проходной двор: двери не закрывались, все время кто-то выходил или к кому-то приходили, люди сновали взад вперед, разговаривали, смеялись… В моих ушах стоял шум, я ни на что уже не обращал внимания. Лежал плоско под одеялом, напрягаясь, чтобы согреться. А потом вдруг ввалилась целая толпа людей в белых халатах и направилась ко мне. Впереди, несколько опережая других, бежал маленький пожилой крепыш с большой, сверкающей даже из-под шапочки лысой головой. Консилиум, отстраненно догадался я. Предводитель сел на край койки, откинул одеяло — от чего озноб пробил меня так, что зубы застучали друг о друга, — и взял мою руку. Остальные стояли вокруг. Он спросил что-то — я не понял что, и пробормотал нечто столь же маловразумительное, с трудом выталкивая из себя звуки. Я был уже не здесь. А он дого мял мне руку, что-то демонстрируя остальным, смотрел в зрачки и проделывал множество подобных процедур. Свита тихо шелестела за его спиной. Потом он перекинулся парой латинских выражений с сухопарой седой женщиной, затем все неожиданно снялись с места и исчезли за дверью, так ничего мне и не сказав. Ни плохого, ни хорошего.
Я снова спрятался под одеяло. Действие укола давно прошло, и меня лихорадило с прежней силой. Господи, ну зачем они меня мучают, — думал я. Хоть бы резали поскорее…
Я даже не отметил метаморфозы своего отношения к самому себе. Еще вчера я едва не терял сознания от мысли о предстоящей операции. А сегодня мне было так плохо, что я жаждал ее, как манны небесной. Плохо мне было практически сразу. Но состояние мое, меняясь толчками, становилось иногда чуть лучше. Однако в больнице я уже чувствовал, что не просто болею, а умираю. Причем сегодня я умирал быстрее, чем вчера.
Никогда, даже в раннем детстве, я не был героем, Всю жизнь сколько помню, я боялся любой физической боли и стремился ее избегать. Маме всегда стоило больших усилий затащить меня к зубному или на прививку. И это при том, что болел я относительно мало. Не считая обязательных детских болезней. Ну, и потом во взрослом возрасте иногда простужался, заболевал гриппом и чувствовал себя неважно.
Но сейчас… Сейчас воспаленное мое внимание не отвлекалось ничем, а было направлено исключительно вглубь себя, и я понял, что еще не знал настоящих болезней. Сейчас я именно умирал, потому что в моем теле поселилась сама смерть. Точнее, мне казалось, что внутри бродит несуществующий в природе холодный огонь, который блуждая и перемещаясь, вымораживает меня изнутри и одновременно сжигает мои внутренние органы. Мне казалось, уже сгорели начисто сердце, легкие, печень — и что там еще есть. И что боль, равномерно разлившаяся и переплескивающаяся во мне из одного места в другое — это ожог от прикосновения ледяного огня. Я был полностью выжжен изнутри; от меня осталась тонкая оболочка, до краев наполненная болью. Я даже не думал раньше, что человеческое тело — это хитрое, но не слишком большое сочетание органов и связующих звеньев — может вмещать в себя такое количество разнообразной, непрекращающейся боли. Я уже был почти мертвецом. От меня ничего не осталось, и сама оболочка грозила прорваться, взорванная болью изнутри. В иные минуты хотелось, чтобы это произошло побыстрее, настолько мучительным было ощущение постоянного выгорания изнутри. Умирание и самоуничтожение в полном сознании и понимании, что мой организм разрушается, и я ничего не могу с этим поделать…
Любой подслушавший эти мысли презирал бы меня, поскольку мужественному человеку не пристало считаться мертвецом из-за трех пораненных пальцев на одной руке. Но я чувствовал себя именно так — а относительно другого на моем месте мне было все равно. Время растянулось во мне как одна нескончаемая секунда. Но по тому, как медленно угасал белый потолок над головой, я догадывался, что надвигается вечер. Вместе с сестрой, несущей очередной шприц, пришел человек лет пятидесяти в золотых очках — худощавый, с узким и подвижным лицом. Он присел ко мне — точно так же, как светило, возглавлявшее консилиум, и протянул какую-то тетрадку.
— Что… это? — спросил я, еле ворочая языком.
— История болезни.
— Чья?
— Ваша, конечно. Я ваш палатный врач и буду вас оперировать. От вас требуется согласие на операцию.
— Значит, резать?
Собрав всю волю, я прямо взглянул в стекла его очков. Странное дело, но сейчас, когда речь прямо зашла об операции, я опять испугался. И несмотря на ужасное состояние, мне снова захотелось лечиться одними уколами…
— Да, — коротко кивнул он. — Процесс зашел слишком далеко и результат стал необратимым. Вам предстоит ампутация трех пальцев. Из озноба меня мгновенно бросило в жар. Ампутация… Какое страшное слово… И оно относилось не к кому-нибудь абстрактному, а ко мне.
— Когда?… — прохрипел я.
— Завтра.
Значит, завтра. Уже завтра… И больше никогда… У меня поплыло перед глазами… Врач что-то спросил, потом переспросил — я его не понимал. Я опять погружался в какую-то темную, глухую бездну… И кто-то другой сказал моим неузнаваемым голосом:
— Извините… Я не слышал, что вы сейчас спрашивали…
— Вам прежде операции делали?
— Нет… А что?