Верный садовник. Мудрая сказка о том, что никогда не умрет - Осипов Алексей А. (книги хорошего качества .txt) 📗
Долгое время наш маленький дом был полон тех, кому удалось вернуться с войны, вырваться из лап смерти. Каждый из них нес на себе целый сундук ужасных воспоминаний и трагических потерь, которые невозможно описать никакими словами.
И хотя мои родственники по-прежнему пели свои песни — то прекрасные, то разрывающие сердце — и рассказывали истории о «тех людях», сидевшая в душе каждого боль войны длилась без конца… Поначалу никто вообще не мог говорить о том, что с ним произошло. Через некоторое время каждый начинал предпринимать колоссальные усилия, чтобы никогда к этому не возвращаться. Но что бы они ни делали, чудовище войны шло за каждым по пятам.
Что это такое — жить с войной и с воспоминаниями о ней, засевшими глубоко внутри? Это значит, что человек живет одновременно в двух мирах. Человек не один, его двое. Один — в отчаянных поисках надежды, другой знает, что надежды нет. Один ищет смысла, другой никак не может забыть, что единственный смысл жизни — в том, что смысла у нее нет.
В каждом из наших домочадцев, которым довелось испытать все эти ужасы на своей шкуре, жило два этих разных, сцепившихся в смертельной схватке человека. Один — пытающийся жить в новом мире, и другой — бегущий, вечно бегущий от воспоминаний о преисподней, готовой в любую секунду подняться из глубин прошлого и вновь поглотить свою жертву. Пугающие призраки могли явиться оттого, что скрипнул ставень, или стукнула в окно ветка на ветру, или кошка зашипела в темноте, или в дверь поскреблась ни в чем не повинная бродячая собака, или внезапный порыв ветра подхватил занавеску и она смахнула со стола кувшин, с грохотом разбившийся об пол. Самые обычные вещи могли стать причиной страха, слез или приступа безотчетного отвращения: запах машинного масла, первый снег или кровь оленя, забитого пищи ради, боль в суставах после работы в поле, старая история про свадебную фату, стук коровьих копыт, или внезапный свисток паровоза, или грохот упавшей на пол табуретки.
Так и в дядюшке бушевали войны, которые заставляли его «слишком многое» вспоминать. То были битвы между смертью надежды и надеждой на смерть, между надеждой на жизнь и жизнью ради надежды. Подчас перемирие и прекращение огня требовали долгих переговоров, подкрепленных не одной бутылкой водки или просто домашнего самогона.
Но были и времена полного затишья. Дядюшка знал окрестности как свои пять пальцев, как морщины на своем лице, — задний двор, выгон, потом ближайшие поля, потом еще поля и еще. Когда мы гуляли по этим полям, ботинки становились все тяжелей и тяжелей, потому что на подошвы налипала жирная черная земля: сначала фунт, потом два, потом три фунта — по три фунта на каждую ногу. Ноги страшно уставали. Каждый раз перед тем, как сделать новый шаг, нужно было вытащить ногу из грязи, и сил на это требовалось все больше и больше. Но нам нравилась эта маленькая борьба, которая никому не могла по-настоящему повредить. Так мы пытались доказать себе, что вполне способны жить новой, здешней жизнью.
Мы шли, прислушиваясь к шелесту деревьев и шепоту трав. Хватает ли вон в том кусте мотыльков? А на деревьях — поющих птиц? И птицы, и мотыльки — все это очень важно, чтобы переносить пыльцу меж садовых деревьев, чтобы у нас были полные корзины вишен, и груш, и слив, и персиков.
Пока мы шли, дядюшка размышлял вслух:
— Случается услышать: «Где сады Эдема?» Ха! Где бы ни был человек на этой земле, он стоит в точности посреди Эдемского сада. Сама земля под всеми этими шоссе и железными дорогами, под всеми ее потрепанными одежками, под всеми булыжниками и мостовыми и есть Божий сад — такой же свежий и росистый, как в первый день творения.
Да, во многих местах Эдем закатали асфальтом и забыли. Но ведь можно возродить его. Даже там, где земля истощена, где ее просто не любят и потому не знают, как с нею обращаться, — везде под всем этим жив рай.
Но человеку в голову не приходит вернуть землю к жизни, возделать Эдем. Ему лень даже лопату в руки взять. Не важно, сколь велик сад; локоть за локтем, поле за полем — если сажать упорно и прилежно, можно мало-помалу, потихоньку засадить его весь. Ласково, бережно. Не нужно размахивать лопатой, чтобы только закончить все поскорее. Это как если надо молоко налить в муку — нельзя бухнуть все сразу. Нет, ты наливаешь понемножку и размешиваешь, опять наливаешь и опять размешиваешь; вот так же нужно работать на земле — не торопясь, с чувством, по-человечески.
Так я узнала, что к этому полю, к этой земле, которая дает нам пищу, дом, покой, саму возможность видеть красоту всего вокруг, нужно относиться точно так же, как мы хотели бы, чтобы относились к нам, — и как, добавлю, нам неплохо бы научиться относиться к себе. То, что происходит с этим полем, в каком-то смысле происходит и с нами.
Если присматриваешь за землей, обязательно видишь, как она живет и дышит, как растут деревья, как ветер пробегает по полям, отзываясь где-то глубоко в тебе самом.
Те дни — дни наступившего затишья — были наполнены счастьем, и дядюшкин живой и любознательный дух, который, казалось, изгнала или уничтожила война, начал к нему возвращаться. Дядюшка постепенно становился вновь одним человеком вместо двух.
Все шло хорошо, леса снова зеленели — до того самого дня. С утра все еще было тихо, но к вечеру разразилась буря, выпустив на волю всех демонов преисподней.
Департамент дорожной службы прислал в деревню своих чиновников — оповестить всех и каждого, что государство «аннексирует» все частные землевладения. Государству заблагорассудилось соорудить на месте наших лесов платную автомагистраль. Оно забирало себе леса и поля — все эти целительные угодья, где израненные войной люди едва начали приходить в себя, где зимой и летом они выращивали себе пропитание, а их дети играли в прятки; все эти сосновые прибежища гонимых безжалостной судьбой, для которых домом были уже два-три шеста и кусок брезента.
Дядюшка едва не бросался на чиновников с криком:
— Что значит «ан-нек-си-ро-вать»? Вы хотите сказать — «украсть», украсть нашу землю?
Перепуганные домочадцы с трудом утащили его в дом и тщетно пытались успокоить.
Вся деревня пришла в смятение. Государство вынесло приговор нашей земле и приютившимся на ней скромным домишкам, ветхим сараям, лавочкам и мастерским, так что теперь нашу землю можно было скупить за бесценок, и у тех, кто на ней работал, кто любил ее, кто на ней жил, не останется даже крыши над головой.
Для дядюшки и прочих беженцев-эмигрантов нашей семьи, для всех переживших войну соседей все это самым ужасным образом напоминало случившееся несколько лет назад в войну и казалось повторением трагедии: у них против воли отбирали землю; их фермы, их сады, их сбережения, более того — самая их душа и все, что было для нее драгоценно, все, чем она жила, — все это в один момент оказалось отобрано… людьми… в униформе… которые твердили… что они только исполняют приказ… которые получили право распоряжаться чужой жизнью…
Дядя Зовар временно помешался.
На следующий день, когда притарахтели бульдозеры, дядюшка бушевал в полях, вопя, бранясь на чем свет и грозя кулаком супостатам. Бульдозеристы, конечно, не знали венгерского и потому понятия не имели, что им кричит этот бесноватый. А дядюшка кричал: «О Божьих садах вы знаете столько же, сколько курица об алфавите!»
В ярости и отчаянии дядюшка сгреб с земли целую пригоршню мелкого гравия и изо всей силы запустил им в ближайший экскаватор. Камешки со звоном ударились в ковш, словно горсть песка в железную стену.
Два дюжих молодца препроводили дядю домой, крепко держа за руки. Пока его без церемоний волокли по дороге, не обращая внимания на то, что он даже перестал упираться, дядюшка плакал. «Держите этого старика от нас подальше!» — прорычали они, толкнув его в спину так, что он едва не перелетел через порог. Мы с тетушкой поймали его в свои объятия и увели в дом, а жуткие громилы вернулись к своим машинам.