Пирамида, т.2 - Леонов Леонид Максимович (читать хорошую книгу полностью txt) 📗
Когда же большинство подразошлось, в последний раз отметив пивком успех начинающего классика, самый прозорливый и стреляный из оставшихся уже в узкой компании задал Вадиму ряд пугающих вопросов, весьма повлиявших на принятое было решение редактора.
– Ну, ты у нас явный гений, Вадим... несомненный гений, причем не меньше как районного значения, – дружественно пошутил он с недобрым лицом, однако. – Но открой же нам, смертным, откуда у тебя прозрение такое? Как удалось тебе, расторопный самоубийца, с подобного расстояния расслышать древнеегипетские стоны да еще на мертвом языке? Или вникнуть в специфические для таких эпох общественные измененья вроде порчи национального характера, всеобщего огрубления нравов и упадка морали под воздействием каждодневной лжи и лести в адрес беспощадного тирана? Догадываюсь, к примеру, что физическое, в особенности по рекрутам заметное измельчание народное вследствие недоедания и фискальных поборов позаимствовал ты с тогдашних фресок, где подданные фараона изображаются по пояс, но где ты прочел, прорицатель несчастный, что все цари, умы и великаны прошлого и тогда тоже почитались предшественниками божественного Хеопса, а последующие – жалкими эпигонами и учениками?
Переглянувшись, поспешили разойтись. Видимо, в густом накуренном дыму уличающее авторское замешательство осталось незамеченным, во всяком случае никто не прельстился прибыльным хлебом доноса, хотя бы потому, что пришлось бы письменно за собственной подписью повторить рискованные исторические параллели, одно хранение в памяти которых являлось государственным преступленьем. Вадиму повезло и в том, что творение его о постигшем фараона возмездии никогда не увидело света и, пришло время уточнить, стало лишь косвенным поводом к его несчастьям.
Итак, по Вадиму, две пятилетки сряду, пока ломают материковую скалу и вяжут паромы по ту сторону реки, голодный оборванный сброд прокладывает сквозь пески грузовую, на вечность рассчитанную магистраль, и вдвое дольший срок к месту будущей усыпальницы течет сплошная слепительно-белая на солнцепеке от чеканки тесаная глыба, почти ледоход, если бы образ совмещался с экваториальной жарой. Над страной повисает священное безмолвие подвига, напоенное хрипом одышки да смрадом отработанного чеснока. Обоготворяются бык, змея и болотная птица, но звание человека принадлежит единственно государю. У всех никого не остается позади, ничего не видно впереди: только дорога. Длинным бичом надсмотрщики избирательно – одним жалят плечи подобно шершням, рвут лохмотья и мясо на других. Пыль и стаи мух заслоняют небо, пот застилает глаза, которые видят тем зорче. На обочине раздают изнемогшим, с выпученными глазами рабам, тухлую воду из верблюжьих бурдюков по пригоршне на глотку, а чуть подальше на холме, с прохладцей – чтоб подольше хватило, сдирают кожу за невыполнение плана с нерадивых, воплями приглашающих к созерцанию их плакатно-поучительной участи. Без выходных, как все в Египте, нарпит и агитпроп подкрепляют иссякающий оптимизм. Дикая унывная песня возникает сама по себе, поглощая скрип катков, крик команд, свист бичей. Согнанные из разных стран, чужих кровей, они поют на общем языке единства и родства. Дремлют в лямках и сдыхают на ходу, но бредут – мимо братских ям в пылающих песках, мимо расклеванного на кресте самозваного пророка – с мечтой свалиться в забытьи, пусть без черпака похлебки, без надежды на пробужденье... Когда же после беловых завершающих работ пирамида обнажилась от инженерных насыпей вокруг и благодатная тишина проветрилась от смертных запахов изнурения и горя, когда в служебные помещенья фараонова жилища доставили вино и пищу, зеркала и румяна, ладьи и колесницы, потребные в загробных странствиях царственному мертвецу, когда в прохладный мрак под дребезг погребальных систров внесли спеленатое на мастике, странно облегчившееся тело и после магической литургии последовательно облачили его в золото, расписное дерево и алебастр – все живое отхлынуло, почти бежало прочь, как будто покойный государь, и без того взявший у них все, еще мог дотянуться до них оттуда. Как положено, чертежи потайных проходов к сокровищам подлежали уничтожению вместе с помнившими о них рабочими заключительного цикла... Но автор на целые сутки произвольно отсрочил казнь последних – не всех, конечно, а лишь руководителей проекта да по одному от цеховых дроблений и этнических групп, не больше тысячи. Полупризраки, уже с веревками на шеях и, чего заведомо не могло быть в действительности, чуть поодаль от виднейших сановников государства, они в слезах умиления взирали на создание рук своих, благословляя дивную волю, даровавшую осмысление их жизням, которые без того все одно истекли бы подобно воде бесследно. Освящение гробницы происходило на восходе солнца. Божественный Ра длинными розовыми перстами позлатил ее вершину, тогда как подножие еще покоилось в прохладном сумраке ночи. Геометрически простая, как истина, но более непознаваемая, чем чудо, потому что неизвестно как возникшая в безлюдных песках, пирамида впервые представала во всем своем величии, и было немыслимо представить, как выглядела бы пустыня, если бы ее не облагораживал кристаллизованный вздох людской.
Необыкновенная дерзость только что высказанных идей показывает, что по неписаным законам того времени Лоскутов Вадим вполне заслужил постигшие его беды. Да и его самого все время работы над повестью не покидало гадкое чувство, словно бомбу носит в кармане, но хотя одно обнаружение ее, даже без взрыва разнесло бы в клочья весь его мирок, уже не мог освободиться от овладевшего им образа. Не менее криминальны и попутные, под видом легкомыслия оброненные автором, мыслишки вроде вопроса передовым идеологам, во имя чего же – ради предсмертного озарения строителей или позднейшего восторга туристов, обожающих сниматься на верблюдах вблизи таких предметов... – и вообще, какие недовыясненные силы рабовладельческой экономики или еще более темные ветры исторической необходимости вдруг погнали тогда каменные реки в проклятую точку земли под Гизой? И сразу, не давая спрошенным ответить, обстоятельно перечислял сплавляемые по ним стройматериалы – шлифованные диоритовые плиты с Синая, черный фиваидский базальт из карьеров Турра и Моккатама, мемфисские нуммулитовые известняки и белее молока знаменитый липарит с Эолийских островов, также тусклые, с синей искоркой облицовочные ортоланы с отвесных отрогов Хурдагана. Правда, перечисленные месторожденья были спутаны или сомнительны, а последнего, к примеру, заодно с приписанным к нему минералом вовсе не существовало в природе никогда, но экзотическая, такая достоверная на слух звуковая палитра применялась там единственно для отвлечения цензорского внимания, равно как и похвальные авторские тенденции сочувствия угнетенным и ненависти к подвернувшемуся под руку монарху. В основу повести было положено тоже вымышленное жизнеописание одного, еще в детстве плененного сирийца, чудом уцелевшего от казни бригадира каменных работ, – фигуры в равной мере страстной, волевой и впечатлительной, более удачливой, нежели навеявший ее образ легендарного гладиатора. На этой благодатной канве и были вытканы весьма запоминавшиеся сценки вроде символического, к примеру, посвящения в рабы, когда вскоре после плененья привезенный в неволю мальчик случайно лишается глаза при наказании кнутом за ничтожную провинность или другая там, не менее удавшаяся автору беседа в удушливую ночь у парома, где одноглазый, все еще не свыкшийся невольник делится с товарищем грезой жизни – когда-нибудь вплотную заглянуть в лицо земного бога и, пусть без права прикосновенья, утолить бессильную любознательность ненависти. Тем убедительней работал эпилог возмездия в разразившейся однажды людской грозе. Гневная толпа волочит в веревочной петле вышвырнутого из гробницы похитителя жизней, терпящего затем всевозможные надругательства вплоть до прямого оскверненья, после чего наконец дождавшийся свидания с сыном неба престарелый герой повести, по скорбной мудрости своей чуть ли не оплакивая единственным оком участь провинившегося государя, окостенелой пятой, буднично продавливает царственную куклу. Жестокий натурализм сцены с подробностями вроде журчания в безмолвии народном в равной мере, надо полагать, диктовался и юношеской, целенаправленной пока неприязнью к давнопрошедшим тиранам, и необходимостью во что бы ни стало пробиться в сознание здравствующего властелина, подлежащего исправлению.