Мыс Бурь - Берберова Нина Николаевна (библиотека электронных книг .txt) 📗
— Как хорошо! — шептала Зай, лежа на животе, вытянув накрест руки.
Даша рядом, у другой стены, дышала ровно, еле слышно. «Я примиряюсь, — подумала Зай, — с ее судьбой. Ребячеством были мои к ней требования. Я люблю ее и хочу, чтобы она была счастлива. А Соня будет несчастна, потому что… Почему? Я этого не знаю, но так предчувствую. Я сегодня сказала ей: совсем это не актеры. Один — будущий врач, другой — учится на фотографа; девочки обе играют в студенческом симфоническом оркестре. Я познакомлю тебя с ними на генеральной, и ты увидишь, как с ними весело. И тогда она так странно улыбнулась мне и не ответила ничего».
Вдали, у Святой Клотильды, часы прозвонили два раза; в доме было тихо и на дворе было тихо, и Зай вдруг пришла мысль, что следовало бы сейчас из озорства встать, одеться, крадучись выйти из дому, по мокрым от двухдневного ливня улицам выйти, пробежаться до сквера, обежать площадь, обозреть ночной мир в его пустынной и строгой наготе и вернуться под одеяло, но она почувствовала, как слипаются, наконец, ее глаза, и только улыбнулась этому своему желанию.
— Графиня, ваш сын… — Зай уже спала.
В первый раз за много лет Соня приняла участие в семейном совете.
— Она никогда не хотела учиться и с трудом сдала экзамены в коммунальной школе, — сказал Тягин, — правда, жизнь ее была нарушена. Не сразу все вошло в норму после ее переезда.
Любовь Ивановна уже целый час искала в буфете серебряное ситечко, миска и соусник стояли на полу, сама же она ползала вокруг, ящики были выдвинуты.
— Куда закатилось — не знаю. Другие и учатся, а все от них толку нет, — бормотала она, — по десять лет учатся, все знают, а применения талантам не находят и помощи от них — шиш с маслом.
— Я думаю, с ней надо серьезно поговорить, серьезно ее спросить: хочет ли она, наконец, получить какой-нибудь диплом для дальнейшего? Если да, то я думаю, я могла бы с будущей осени взять это на себя, — сказала Даша.
— Ничего она не хочет. Веселиться хочет. Это, говорит, только этапы. То есть цветочки, а ягодки впереди. Она и театра не любит, напрасно папочка думает (Любовь Ивановна всегда при детях называла Тягина папочкой). Напрасно он думает, что она театр любит. Всё по ней только скользит, ничего ее не задевает. Бесчувственная какая-то.
— Она, конечно, не захочет никакого диплома, — сказала тогда Соня насмешливо. — Я ее сведу к одному моему знакомому, у него книжное дело около набережной, он в прошлом году предлагал мне с ним работать. Возможно, что он возьмет Зай.
Тягин посмотрел на нее пристально. Что было за этим лицом, таким жестким, таким чужим? И вместе с тем, всеми чертами походила она на него, из всех трех она больше всех была его дочка. Но она была непроницаема для него. И она не любила его, это он уже давно чувствовал.
— Отчего же ты сама не пошла в эту книжную лавку? — спросил он, стараясь не робеть от ее высокомерного вида. — Нам так было трудно в прошлом году.
Соня закурила.
— Я могу иначе зарабатывать. Да и не хотела связывать себя с этим человеком.
Любовь Ивановна поднялась с колен:
— И всегда это так будет?
— Мы сейчас — о Зай, — заспешила Даша, почувствовав, что еще минута, и все, что уже много месяцев стояло прочно, как хорошо выверенный карточный домик, сейчас повалится, а поднимать его будет еще труднее, чем в прошлый раз, — давайте говорить о Зай. Спросим ее самое. И если надо, пусть она действительно пойдет с Соней искать место. Оставлять ее делать, что ей вздумается, по правде сказать, немножко рано.
— Она сказала, — медленно и ни на кого не глядя заговорила Соня, — что это вовсе не театральная труппа, что это они только так, в шутку ставят какую-то чепуху. А что касается меня, то я, мама, собиралась вам еще вчера сказать: я, должно быть, уеду в провинцию, я на днях подам прошение. Даша уедет, я уеду, Зай служить начнет, и пойдет здесь все по-иному.
Наступило молчание, никому не хотелось высказывать, что он думал, но каждый чувствовал некоторое облегчение от этих Сониных слов. Сама она, опустив глаза, стряхивала на блюдечко пепел папиросы. Она лгала: еще вчера она ничего не знала, что будет делать. Решение о себе пришло к ней во время этого разговора. Такие решения, между прочим, всегда приходят так, среди мирного разговора, среди дела, мимоходом, на подножке автобуса, приходят кое-как, чтобы потом громадным своим крылом накрыть всю жизнь человека.
Когда приходил Фельтман, вечерами, Тягины и он сидели теперь, закрыв двери в столовую, разговаривая вполголоса: не хотелось, чтобы кто-нибудь слышал в доме, как они радуются замужеству Даши. Они воображали себе где-то на другом континенте вот такую же квартиру — только немного лучше, такую же лампу над столом — только подороже, и Дашину жизнь с Моро в точности списанную с их, такой дружной и размеренной жизни. Фельтман, приходивший иногда к обеду, некоторое время сидел один в комнате, положив каждому у прибора либо огурчик, либо пирожок, купленные в русском магазине. Потом появлялся Тягин, усталый и все более и более бледный, шел умываться в ванную, принимал перед едой какие-то капли. Из кухни Любовь Ивановна вносила миску. «Печной горшок тебе дороже», — говорил Фельтман, выждав, когда сядут хозяева и выйдет в столовую Соня. И когда уже суп бывал розлит по тарелкам, поворачивался ключ в замке и какая-то вся праздничная, но все еще по-прежнему деловая, уже чуть-чуть чужая этому дому и все-таки ему принадлежащая, возвращалась к обеду Даша. Зай в последние недели обедала дома все реже.
Она проводила долгие часы, сидя по-турецки в кресле, покрытом старым шелком, или в той же позе, посреди кровати, узкой и длинной, под стать самому Жан-Ги, в которой так мелодично пели пружины, когда он с размаху валился поперек, головой в колени Зай, и они смеялись, обнимая друг друга, или чинно сидели рядом, рассуждая о чем-нибудь серьезном. В окне была улица, напоминавшая слегка ту, на которой прошло когда-то заочно детство: она тоже была провинциальна и тиха, двухэтажные домики, сирень, акация весной, густой листопад осенью, зимой — сугробы. Но сугробов не было, и ни сирени, ни акаций в цвету, ни бешеного, под теплой бурей, октябрьского листопада Зай на ней еще не видела. Были только воробьи, сначала казалось, что те же самые, но слава богу, это были другие, и чирикали по-французски.
— Петухи тоже поют во Франции по-французски, — говорила Зай, вытягивая свою худенькую шею по направлению к окну, — и, конечно, я их понимаю с полуслова.
Тикали пыльные часы на пыльной полке, сквозь грязный тюль окна было видно, как уходит за дома, за облака, еще один длинный, блаженный день. Маленькая чугунная печка разогревалась докрасна, они открывали дверь на лестницу, внизу кто-то приходил и уходил, в гостиной, со вчерашнего дня неубранной, где все было сдвинуто, нагромождено, обсыпано папиросным пеплом, сидели какие-то «клиенты» — не то она гадала им по картам, не то продавала сфабрикованное ею самой средство для ращения волос. Она делала это не столько из нужды, сколько для собственного развлечения, так как получала порядочную пенсию после покойного мужа.
Когда темнело, приходили все те же подруги, болтуньи, любительницы посудачить и перекинуться в картишки. Одна из них приносила с собой мандолину. Жан-Ги сбегал вниз с оглушительным грохотом, а наверх поднимался на цыпочках, осторожно, с бутербродами, апельсинами и бутылкой вина. Они ели и пили на его столе, но иногда спускались вниз и ужинали вместе с дамами, не обращавшими на них обоих никакого внимания: каждый был занят собой, все говорили и смеялись вместе. Приходили иногда и мужчины, но оставались недолго, и всегда это бывало по какому-то делу. Им не предлагали засиживаться, а, наоборот, старались выпроводить как можно скорее.
Часы, старые, уродливые, с отломанным бронзовым завитком, тикали, сильно закопченные дымящей печкой, но для Зай времени не было, внешний мир отодвинулся куда-то от нее, и между нею и им образовался «no man’s land»[5], где в пустоте скрадывались все звуки и сливались все краски в определенный, далекий гул, в один тусклый цвет. Житейские дела, человеческие отношения — всё это существовало, ничего не рухнуло, но всё было видно издали, через далекий «no man’s land», который защищал Зай своей пустыней.