Мыс Бурь - Берберова Нина Николаевна (библиотека электронных книг .txt) 📗
На этом она отпустила Зай. Был второй час ночи. И сейчас же, как только Зай оказалась одна, пропала вся ее грусть; замирая от счастья, которое давали ей жизнь и молодость, она прижала руки к груди и закрыла глаза.
Что бы сказал на все это Бойко? Как бы он был счастлив, чувствуя ее такой счастливой. Если он еще жив (возможно ли это?), может быть, он иногда видит ее во сне? Хорошо, если он видит ее такою, какая она теперь, но, наверное, он видит ее совсем маленькой, такой, какая она была, когда ее пеленала бабушка, которая все делала с молитвой. Или такой, какая она была перед отъездом, когда дрожала от всего. «Отче наш», — говорила бабушка; это был такой удивительный шепот, «отченаш» шелестело у нее на губах. А Зай стояла рядом с ней перед образом (который давно надо было заменить, как у всех соседей, портретом Ленина) и боялась: того, к кому обращалась бабушка, потому что он, наверное, был грозен и страшен и так бесконечно далек от них троих; и того, кто мог войти в комнату в эту минуту и увидеть недозволенную молитву и обидеть их; и того, кто жил за стеной и мог услышать этот шепот, и вообще всех, кто сделал так, что надо было шептать и смеяться совсем тихо, и рассказывать что-нибудь тоже вполголоса. И вся ее жизнь была сплошным шелестом, сплошным «отченаш», то есть каким-то шорохом в полутьме испуганных, измученных людей. Неужели от всего этого могло когда-нибудь прийти освобождение? «Да, — говорил тогда Бойко, — оно придет, конечно. Не может так продолжаться тысячу лет. Но для тебя оно придет, когда ты ступишь на чужую — мне чужую — землю, где родилась твоя мать, куда тебе предстоит вернуться. Эта земля особенная. На ней живут люди, которые впервые сказали миру о человеческом достоинстве и свободе».
Она только сейчас, в первый раз за эти годы, вспомнила этот вечер, словно глубоко в памяти он дремал, среди пластов воспоминаний, и сейчас легко и просто вышел из-под них. Ей тогда хотелось спать, было поздно и она старалась не клюнуть носом, чтобы не обидеть его. Но она тогда не понимала его. О свободе пели хором каждый день вокруг нее, и она сама пела. В «человеческом достоинстве» было трудно разобраться, оба слова порознь были ей знакомы, но вместе смысл их был темен. То, что она читала по-французски, объяснения к ним не давало. С бабушкой они читали «Человек, который смеется», и она иногда от скуки пропускала страницы, незаметно, делая это так ловко, что бабушка ничего не замечала. «После Гюго будем читать „Шагреневую кожу“», — сказала однажды бабушка, и это тоже звучало невесело: если бы еще про сафьян или шевро, а то шагрень, вероятно, опять что-нибудь длинное и серое. Но она боялась бабушки и ничего не сказала. Да, она боялась даже бабушки. Такой она была в то время.
В конце концов, ей давно стало ясно, что ни на чудную книгу, ни на морской узел она никогда не будет похожа. Не говоря уже о гвозде. Похожие на гвозди жили и процветали, а те, другие, исчезали, умирали, погибали, уходили без следа из жизни. Ей предстояло стать как насекомое, как Алеша, ее современник, дрожать и мучиться, цепляться, прятаться, чтобы не быть сдунутой вихрем. Но нет: оказывается, в мире есть место, где можно жить свободно и гордо, дядя Леша говорил ей об этой стране; там можно свободно и гордо ходить по земле, сбросив с себя эту страшную в своей дикости, печали и унижении оболочку.
И еще говорил он ей о климате людей этой страны. Не о климате страны, но о климате людей. О том особенном воздухе, который там окружает человека и делает его носителем особого климата. Он не только в истории страны и в ее искусстве, в городах и в пейзаже, — каждый отдельный человек наделен способностью нести другим этот климат, создавать его вокруг других людей. Человек там есть климат. «Как же так, дядя Леша? — спросила она тогда. — Разве это может быть?» — «Да, это так, и ты это увидишь когда-нибудь и поймешь. Человек несет в себе атмосферу тысячелетней культуры, как камень древности — образ законченного здания. Единственная на свете способность: создавать мир вокруг себя и давать жить в этом мире другим. И основа созданного: свобода и человеческое достоинство».
Постепенно эти слова, запавшие в память, не понятые ею сперва, как некий непонятный «отченаш», начали наполняться смыслом, когда медленно и мучительно стала она освобождаться от привезенных с собой страхов. Не где-то там, бескровно, отвлеченно, в каких-то парламентах или на трибунах, но в ней самой эти слова зазвучали, ожили. От одного к другому, без конца, без устали, освобождая себя от всех тяжелых и сумрачных теней, расковывая невидимые цепи, светясь с каждым шагом все ярче, принимая в себя весь этот особый кислород, которому в мире нет равного, — кислород свободы и человеческого достоинства, — делаться постепенно самой носительницей этого климата, таинственного и всесильного, дыхание которого распутывает все, выводит на волю человека, свободного и гордого.
Стихи были только предлогом. И театр, наверное, тоже будет только предлогом. А любовь? Может быть. «Но я люблю тебя от этого не меньше. Я еще больше люблю тебя за то, что ты не цель, а путь к цели, которая есть мое освобождение, утверждение мое во вселенной. За то, что ты раскрываешь меня мне самой и я обретаю через тебя свое человечество. Я люблю тебя за то, что ты научил меня быть одной и быть вдвоем, не бояться ни себя, ни тебя, и значит — не бояться никого. Спасибо тебе! Я выхожу из твоих объятий, но не чувствую одиночества; я возвращаюсь в твои объятия и не чувствую ни робости, ни обиды. Я счастлива. Я свободна. Я — человек, а не дрожащее насекомое.
Мне некому сказать, что случилось со мной. Ты не поймешь меня и огорчишься, узнав, что такое для меня твоя любовь. Другие пожмут плечами, может быть, назовут меня безнравственной, легкомысленной или, наоборот, — ушибленной навеки русским детством, несчастной и больной. Мне все равно, как пройдет моя жизнь: будем ли мы продолжать любить друг друга, состаримся ли мы с тобой вместе, или я узнаю другое счастье, другое страдание. Я прочту много книг, я узнаю много людей. Мне все равно, что еще может открыться мне во мне самой и каким будет мое будущее. Я знаю одно: что моя дорога, скрытая, единственная, моя, это — освобождение. Наяву ли, во сне ли — у меня одна задача».
Она закрыла глаза. Сон тяжелил ее веки. Сквозь туман и странную сонную тишину она увидела далекую даль, какой-то вставал в этой дали хмурый город. Она видела себя в этом городе. Васенька пищал на руках у бледного, сутулого Алеши, Алешина жена говорила безапелляционным тоном: надо показать Лизе Кремль! Они останавливались у подножия высокой стены, беспокойство охватывало ее, какая-то тревога — ничего не было видно за ней. Она заводила глаза все выше, ища глазами… и вдруг над этой глухой темно-красной стеной возникали два тонких острия святой Клотильды, две серебряные иглы в серебряном небе. Они уходили ввысь, они таяли, наполняя душу невыносимым блаженством. Но голос Жан-Ги внезапно говорил ей в ухо:
— Графиня! Ваш сын безнадежен…
Она проснулась. Как весело и нелепо проводила она свои дни! Конечно, они правы и так продолжаться дальше не может, ей нужно начать зарабатывать, как всем людям на свете, учиться бухгалтерии, или кройке, или пойти в продавщицы, вообще решить что-нибудь, чтобы помочь отцу расплатиться с долгами. Она купит новую шляпу Любовь Ивановне, галстук отцу, Соне — новое платье, потому что она никогда не покупает себе платьев, а ходит в заштопанных, из упрямства, из-за плохого своего характера, из нежелания делать что-нибудь путное после того, как столько лет училась. Зай встанет на ноги, будет жить, как все, и это будет еще одним шагом к свободе, и внешней, и внутренней, и вся жизнь будет сплошной гордостью и свободой, до тех пор, когда смерть… Но об этом думать еще рано, до этого еще слишком далеко. Будем думать о жизни, о счастье, о страдании, о путешествии вокруг света, о том, что, может быть, у меня есть все-таки сценический талант.
Путешествие мы начнем с Африки. Мы поедем смотреть на Дашину жизнь, смотреть звезду Эридан, горящую в южном полушарии над морским путем древних мореходов. Они огибали какой-то мыс и, в конце концов, обогнули его. И я обогну мой мыс. А кто-то не обогнет. Я пересеку три океана. Жан-Ги будет доктором на океанском пароходе, на разбойничьем бриге, на нефтеналивном…