Пангея - Голованивская Мария (лучшие бесплатные книги TXT) 📗
Он открыл глаза: совсем еще не старая, но грузная, отекшая, с красным лицом и губами в шрамах:
— Курить есть? — хрипло спросила она.
Платон покопался в карманах, нашел мятую пачку, протянул.
Пачку она забрала всю, выхватила жадно, но вот сигарету из нее вытащила элегантно. Платон отметил это невольное изящество жеста — поддела двумя пальцами, сыто повертела сигаретку в руках, как бы примериваясь к ней, взяла фильтр за самый краешек разбитыми, некогда очень выразительными тонкими губами.
«Как же целовать такие тонкие губы? — мелькнуло у него в голове, — совсем тонкие, как полоска туши на верхнем веке?»
Он вспомнил Аяну, как она красилась перед ним: он любил валяться на пурпурной тахте с кистями в ее спальне и наблюдать за тем, как она кладет слой за слоем, наносит по этому слою разноцветные полоски — на губы, глаза, скулы.
— Тебя как звать-то, милок? — спросила старуха после нескольких глубоких затяжек.
— Борис, — соврал Платон.
— Борис и Глеб, что у нас на обед, — пошутила старуха. — Ну, молодец, хорошее у тебя имя.
— А тебя как? — искренне поинтересовался Платон.
— Лизка я. Лизка, у которой в промежности склизко. Противно тебе от меня, а?
Платон усмехнулся.
— Противно?
Он посмотрел на локон, выбившийся из-под платка. Странное дело — тепло на улице, жарко даже, а на голове ее и плечах черный вонючий плед. И локон из-под него выскочил такой хитроватый, лихо закрученный, игривый, и ласково так коснулся кончиком своим уголка рта.
— Лиза, — повторил он. — Благородное имя. Откуда ты?
— Сердитый взор бесцветных глаз.
Их гордый вызов, их презренье.
Всех линий — таянье и пенье.
Так я Вас встретил в первый раз.
В партере — ночь. Нельзя дышать.
Нагрудник черный близко, близко…
И бледное лицо… и прядь
Волос, спадающая низко…
Платон остолбенел.
— Это ваши стихи?
Она пожала плечами, улыбнулась. В каком-то смысле — мои.
Она молча выкурила одну сигарету, потом другую, закопалась в сумках, стоявших здесь же, на асфальте и скамье, зашуршала пакетами, достала оттуда объедки и принялась чинно раскладывать их на скамейке. Кусок куриной ножки, пахнувшей кислым, окаменевшую половинку кренделя, полбутылки недопитого кем-то пива.
— Угощайся, Борян — равнодушно кинула она, — я же не свинья какая-то. Дал — получи. Извини, кофе нет. Но когда тут работает буфет, у меня бывает и кофе.
Хихикнула. Выпустила струю зловонных газов. Покачала головой, глядя куда-то за верхушки деревьев.
«А крендель совсем ничего, — подумал Платон, — аппетитная завитушка, пахнет, наверное, еще ванилином».
Потянулся рукой к бутылке, отхлебнул пива.
Кислое, но как-то слюна на него пошла, и захотелось сделать еще глоток и еще.
— А ты чья?
— Вопросик.
Опять потянулась рукой в сумку, на самое дно, нащупала пузырек.
— Не смотри, что аптекарский, спокойно пей.
Глотнул. Обжегся. Осоловел.
— Да нормально все, — подытожила она, прежде чем начать долгий и путаный рассказ о своей первой любви, мальчоночке, спьяну угодившем под поезд, о благополучной семье, в которой выросла, — папа-то был простой, настоящий такой папка, а маманя — знатная барышня, но не блатная, а из графьев, после отца хорошо вышла замуж, торганула породой, до сих пор живет за городом за высоким забором с мужем на автомашине и с коврами даже в ванной комнате.
— Но я у нее не побираюсь, ты не думай, — поклялась она. — Мне у нее отвратно побираться. Потому что воняет она хуже курячьей жопки. Угощайся, ты че, стесняешься?
Он потянулся рукой к курице. Откусил. Понравилось. Откусил еще и еще.
Солнце поднялось уже высоко, но людей не было, они так и сидели вдвоем.
— Какие розовые у тебя щеки, — искренне восхитился Платон, — тебе говорили, что ты обалденная?
Слова эти выскочили сами, а рука его сама потянулась к ее руке, взяла ее, развернула ладонью к солнцу.
— Во какая рука. Ласковая, наверно.
Она улыбнулась. Сняла платок.
— Жарко.
Расстегнула серую куртку с алюминиевыми кольцами на уровне груди, старая куртка, такие делали еще до рождения Платона, украшая фальшивыми, якобы парашютными кольцами.
— Борька, да ты напился с одной склянки. Еще есть пузырек. Хочешь?
Она достала еще, он углядел название «Салициловый спирт. Наружное», глотнул, она закурила.
— Я ж старуха для тебя. Так к чему хоровод?
Он глядел на ее профиль в черных кудрях, на розовеющие щеки, что-то нашаривал в ее черных глазах, которые казались ему почему-то родными, он потянулся носом к ее шее, вдохнул прогорклый селедочный дух, поцеловал, стал инстинктивно искать тонкие губы, тонкие и острые, как лезвие, шершавые, сухие.
— Помочь? — растерянно предложила она.
— Лизонька, Лиза, — бормотал он, пытаясь под курткой обнять, обхватить ее всю, — я так люблю тебя, так люблю.
— Да что это? Обалдел?
Он осекся.
Она растерянно потянулась рукой к его широким, защитного цвета штанам, к молнии на ширинке, стремясь как-то ответить, загладить сказанную грубость. Он опять растрогался, стал пытаться стащить с нее куртку.
— Ну хочешь, пойдем куда-нибудь, — предложила она, — хочешь, пойдем на берег, тут недалеко, ляжем на травке, хочешь, родненький? Ты не думай, что я шалава какая-то, просто ушла однажды в сторону моя жизнь, мальчика схоронила двухмесячного, помер сынок, не уберегла, жила тогда в чистом мужнином доме, но как схоронила, так и вышел из меня дух, и я ушла вслед за ним, уехала, куда глаза глядят, родные искали, а как нашли, так прокляли, не там, не с теми оказалась я в этих поездах, на этих станциях. А мне хорошо было. Хорошо от того, что надо было по-животному выживать, без мыслей и других прикрас. Я много стихов знаю. Не подзаборная тварь. И ты вот, видишь, за руку меня взял.
Он поднялся, поднял ее сумки. Она побрела за ним, еле переставляя распухшие ноги в раздолбанных, без шнуровки, мужских ботинках.
— На речку лучше прямо через лесок.
— Я знаю, — кивнул он.
Они повалились на траву, не застеснявшись ни рыбаков, суетящихся со своими удочками на берегу, — двух мужиков, у которых в садках плескались не только «мерзавчики» с ледяной водкой, но уже и пара красноперок, — утренних вдохновенных рыбаков в синих свитерах несмотря на летнее время (или ему пригрезилось это), не забоялись и их беспородных псов, осклабившихся на Лизавету, он раскрыл ее всю, ее немытое тело в бурых лишайных пятнах, он уткнулся носом в ее теплые подмышки, устав от нескончаемых поцелуев и слов, которые выходили из него реками, куда более полноводными, чем эта вонючая речушка с ее берегами, закиданными ржавыми банками из-под червей и мотками спутавшейся лески на сирых подступах к воде.
«Почему они ловят рыбу? — думал он, засыпая. — Разве можно ловить рыбу? Как они не боятся, неужели они будут это есть?» — какое-то важное знание пробивалось через этих рыбаков, но сон глушил его, и Лиза беспрерывно трепала его по голове, тянулась совсем уж высохшими губами к его переносице и все повторяла: «Спи, соколик, бедненький, настрадался совсем, отдыхай». Потом что-то запела себе под нос под голодное урчание в животе: «У девки внутри загорелось, у парня с конца закапало». Он дремал, слушая краем уха улюлюканье рыбаков и тявканье шавок, чувствуя, что нужно, можно еще все повернуть назад, найти ту самую точку опоры, на которую нужно встать, оттолкнуться от нее и развернуть события в обратный ход, развернуть, впиться зубами в чертовы канаты последствий, перегрызть их, может быть, даже поломав все зубы, захлебнувшись своей же кровушкой. Начать заново, написать набело, умудриться, успеть, но где же эта точка?
Он открыл глаза. Посмотрел в ее смеющиеся глаза. Сел.
— Пойду купнусь.
Поплыл, не раздеваясь, — в холодной, по-утреннему свежей воде.
Господи, сказал, помоги.
Помоги, Господи.
Нырнул как только можно глубоко, царапнул носом по илистому дну, где ничего не видно, никаких красноперок и щук, никакого, даже мелкого, заснувшего карасика. Заседание штабов?