Остенде. 1936 год: лето дружбы и печали. Последнее безмятежное лето перед Второй мировой - Вайдерманн Фолькер
Цвейг не ответил ему. Ответил только сейчас, косвенно, поздравив с быстрым завершением любовной интрижки. Рота это не утешило.
В лекции «Вера и прогресс», которую Рот прочитал 12 июня при полном аншлаге в книжном магазине Аллерта де Ланге, его издателя в Амстердаме, он обрушился на суеверия, заявив под бурные аплодисменты, что человечество и человечность спасут современные технологии, – эту лекцию он закончил призывом: «Давайте поставим разум на службу тому, для чего он нам был дан: а именно на службу любви».
И вот теперь он мчит через границу, прочь от нервных срывов и любви, которая прошла. Виза получена. Вперед к побережью, к бистро, к другу. Лето любви. Июль в Остенде.
Конечная станция. Конфузясь, он сходит с поезда. Цвейг ждет на платформе, он уже обо всем позаботился: о носильщике, гостинице, транспорте. Встреча двух друзей здесь, у моря, поначалу скованная, натянутая, неловкая, настороженная с обеих сторон. Долгое время они только переписывались, Рот не скупился ни на упреки старому другу, ни на любовные излияния, частью преувеличенные, частью и правдивые. Цвейг скрытничал, уклонялся от встречи, робел, осторожничал, заботился о своем душевном покое. В их письмах установился воинственно-любовный баланс между дружбой, завистью, восхищением, зависимостью, любовью, умничаньем и ревностью. Там, в Амстердаме, отчаяние Рота, оставшегося в одиночестве и выпрашивающего бельгийскую визу, достигло новой глубины.
Теперь они жмут друг другу руки. «Герр Цвейг». «Герр Рот! Наконец-то. Добро пожаловать к морю!» А дальше все как обычно. Уже через мгновение Рот вздохнул с облегчением. Перед ним был человек, друг, который все для него устроит, с его-то связью с солнцем и здравым смыслом, с его налаженной, надежной жизнью. С какой радостью он вверит ему себя этим летом. Каким уверенным снова становится его шаг. И как счастлив Цвейг, сознавая, что здесь и сейчас он может осчастливить своего друга. Он наслаждается своим превосходством. Он вновь ощущает себя на волне жизни, наблюдая за тем, как его друг ковыляет рядом с ним по узким улочкам. Они созданы друг для друга. Два падающих человека, на короткое время обретшие опору друг в друге.
* * *
Она счастлива, сверх меры счастлива оттого, что ей удалось сбежать. Счастлива, что вырвалась из нацистской Германии. Ирмгард Койн не еврейка. Тем не менее ее книги запрещены в Германии. Женщины, которых она изобразила в «Девушке из искусственного шелка» и «Гильги – одна из нас», были слишком современными и слишком поглощены собой. Ее стиль был непозволительно современный, столичный. Асфальтовая писательница [25] в худшем и, следовательно, лучшем смысле этого слова.
Она – уверенная в себе, красивая молодая женщина, боа на шее, большой рот, большие глаза. Она дерзнула бросить вызов тем, кто посмел запретить ее книги. Она подала иск против нацистской власти, да еще попросила финансовой помощи для судебного процесса по делу «Койн против Министерства пропаганды». Она требовала, во-первых, обосновать, почему ее книги изъяли из продажи, во-вторых, выплатить компенсацию за конфискованные экземпляры, и более того: «Причиненный мне ущерб отнюдь не сводится к моим авторским долям в конфискованных тиражах, он вытекает из того очевидного факта, что мой ежемесячный доход до конфискации составлял несколько тысяч марок, а в результате конфискации не превышает и ста марок». Свой иск она отправила заказным письмом в земельный суд Берлина. Председатель суда передал письмо в гестапо. Оттуда последовал запрос в Имперскую палату культуры [26], действительно ли сочинения Ирмгард Койн включены в список вредной и нежелательной литературы. Ответ пришел через восемь дней и был однозначен: да. И вот в руках Койн письмо из гестапо: «Книги были представлены на рассмотрение президентом Имперской палаты культуры согласно § 1 распоряжения Имперской палаты культуры о вредной и нежелательной литературе, а затем описаны и конфискованы мной. Посему у вас нет права требовать компенсации». Ирмгард Койн подавала иски о возмещении ущерба и в другие земельные суды, но нигде до разбирательства дело не дошло.
Конечно, она и сама не ожидала, что дело дойдет до суда. Но просто смириться с несправедливостью она не могла. Какого черта? Как могло это новое правительство вот так запросто конфисковать ее книги? У Ирмгард Койн сохранилась детская манера задавать вопросы. Почему такое творится? Где мои книги? Разве это справедливо? Разве по закону? А если не по закону, то как мы можем это изменить, и изменить немедленно? Она смотрит на мир, в том числе и на новый мир, прекрасным, незамутненным взглядом. Но долго взгляд таким быть не может. Особенно когда реальность становится все мрачнее, коричневее и опаснее.
В начале мая она садится в поезд. Главное – выбраться из страны коричневой чумы, несправедливости и запрещенных книг. Она хочет поехать к морю. По ее мнению, это расширит горизонт. Она решила отправиться в Остенде, куда ездила на каникулы с родителями. И вот она в пути. «Позади меня страна, передо мной весь мир». Четвертого мая она уже на месте. Видит набережную, пляж, бистро, казино, весь этот свободный, бесцеремонный мир, который сразу ее околдовывает.
Недавно она подписала контракт с издательством Аллерта де Ланге. Он достался ей благодаря редактору Вальтеру Ландауэру. По прибытии в Остенде она получила 300 гульденов в качестве аванса за новую книгу и три орхидеи (каждая в отдельной упаковке) – в качестве приветствия от Ландауэра в ее гостиничном номере. Мир эмигрантов ждал ее.
На один день она отправляется в Брюссель. Ей сказали, что она сможет встретиться там с Германом Кестеном. Она уже прочитала один из его романов – «Шарлатан». Они встречаются в фойе большого отеля. И он – первый, кто в это бельгийское лето попадает под ее чары. Издали она представляется ему барышней, с которой он охотно потанцевал бы. Но в следующее мгновение все меняется. Теперь Герман Кестен жаждет лишь говорить с ней, слушать ее и смотреть, как она говорит: «Только мы сели за стол с чашкой кофе и бокалом вина, и она тут же заговорила о Германии, сверкая глазами и язвительно кривя красные губы. Она рассказывала об экзотической новой Германии осторожным полушепотом, вкрапливая необычайно смелые обороты и образы. Ее белая шелковая блузка и белокурые волосы взмывали, словно на диком ветру, ее глаза и руки, казалось, тоже участвовали в разговоре, и им вторили ее ум и сердце. Она была наивна и блистательна, смешна и отчаянна, простодушна и пламенна, и уже не юная барышня, с которой хочется танцевать, а пророчица-обличитель, суровый проповедник, политик, который видит, как затягивает тиной целую цивилизацию. Все ее существо говорило, смеялось, ерничало и скорбело».
Они говорят долго. Кестен жадно впитывает в себя ее энергию, смех и гнев, как человек, умирающий от жажды. Ему 36 лет, он покинул Германию сразу после захвата власти нацистами и считается чем-то вроде некоронованного короля эмигрантского сообщества. Больше всего он нуждается в компании своих друзей-поэтов. Стефан Цвейг позже назовет его «отцом-покровителем всех рассеянных по миру».
После войны Кестен опубликует одну из самых нежных книг о мире эмигрантов. Она называется «Мои друзья, поэты». Он пишет только в кафе и пока пишет, разговаривает, и разговаривает, пока пишет. Разговор ему нужен для того, чтобы вообще писать.
Его домом давно стали вечерние тусовки в Ницце, Санари-сюр-Мер, Париже, Амстердаме и здесь, в Остенде. Он имеет влияние: раньше был редактором в издательстве Густава Кипенхойера, а теперь, вместе с Ландауэром, возглавляет немецкое отделение в издательстве Аллерта де Ланге. Он – важная персона на небольшом рынке немецких книг в изгнании. Каким-то образом умудряется быть вездесущим, и Рот, пожалуй, прав, когда называет его шутником. Кестен неизменно старается быть веселым, среди эмигрантов у него самые глубокие морщины от смеха, но от изоляции в изгнании он страдает не меньше, чем все остальные.