Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача - Вайнер Аркадий Александрович
– В чем же она конкретно выражается – русификация?
– Вы у нас постепенно отнимаете язык, религию, культуру, традиции. У всех – татар, украинцев, грузинцев, у нас. У всех. Ми уже стали все пьяние, ленивие и вори – как в России…
– Врешь, дурак! – вскинулся я остервенело. – Подумай сам! Сначала язык, религию, культуру, традиции отняли у русского народа! И то, что происходит с вами, – это не русификация! Ваши оккупанты сами не знают русского языка – они растоптали православие, уничтожили великую культуру, похоронили традиции. Они воспитывают ваши народы по образцу своей нации, а из-за бескультурья и для простоты ввели единый язык – уродливый жаргон из русских слов!
– Перестань… – вяло махал неверными руками Альгис.
И во мне злость мгновенно иссякла. Хлебнул ледяной водочки с острым лимонным привкусом и подумал с отчаянием, что неведение и безмыслие – счастье. Блаженны нищие духом. Зачем мне все это понадобилось? Так хорошо было в плаценте растительной жизни, когда я еще был не родившимся на свет плодом. Когда ничего не знал. И не думал. Не хотел знать.
Какое прекрасное спокойное состояние – жить как все! Какая радость – ощущение своего ничтожества. Сознание своей молекулярности. Спасительный покров толпы. Хранительная теплота общей неответственности. Анабиоз совместного беспамятства.
Зачем я впутался в историю? Если верна моя догадка насчет Михайловича, то мне надо будет прийти к Уле и сказать ей, что мой отец если и не принимал участия, то уж во всяком случае знал о готовящемся убийстве ее отца. Неплохая ситуация? Или, может быть, ничего не говорить? Приехать и развести руками – ничего не смог узнать! Это вполне естественно – прошло тридцать лет, все концы упрятаны в воду. Она же мне сама говорила – не ищи, ничего не найдешь!
И вдруг колко, будто кусочек льда из стакана, булькнула прямо в сердце, полыхнула мысль: а вдруг Ула сама что-то знает? В ее словах была какая-то неясность, какая-то недоговоренность…
– Вспомнишь еще, Альешка, мои слова… – тяжело бубнил совсем пьяный Альгис. – Конец нашей жизни подходит… Размили ее на куски кровь и сльезы людские… Все умрьем под обломками…
– Тебе не стоит больше пить, Альгис, – пытался я остановить его. – Давай я тебя домой отвезу…
– Не-ет, не-т, – отбивался Альгис, говорил он мучительно, пузыри в углах рта выступали: – Я, Альешка, верующий человек. Я католик. Я знаю всье про ад. Ад – это наша жизнь, лишьенная водки и помноженная на вьечность.
Господи, как вырваться из этого ада? В Америке замораживают раковых больных, чтобы разморозить после открытия чудесных лекарств. Боже мой, как бы я хотел заморозиться лет на двести, чтобы проснуться и вспомнить эту жизнь как минутный, бесследно исчезнувший кошмар!
Еще полстаканчика – и хватит. Меня и так уже стягивало вязкое оцепенение, безвольная отягощенность каждой клеточки. Магнитофон на стойке струил бесконечную нитку музыки, мурлычаще-теплой, мягко-привязчивой, как кошка. Двоились золотистые пятна бра на стенах, бессильно бушевал Альгис.
Господи, спасибо Тебе, что подвинул меня сделать первый шаг! Они все только бурчат, а я уже делаю. Я приподнялся с четверенек.
Соломон всю жизнь мечтал поставить «Гамлета». Эту целожизненную подготовку ему не дали завершить на сцене. Но остались его режиссерские экспликации, заметки о философской задаче придуманного спектакля. Он считал, что подвиг Гамлета – в раскрытии страшной правды. «Я отправляюсь на свой подвиг роковой…»
Соломон, в чем урок твоей жизни?
Ты нашел дурака, которого увлекла твоя идея. Давай я сыграю твой непоставленный спектакль через тридцать лет. Я – не Гамлет и не великий комедиант. Но я буду играть не на театре. Я попробую сыграть эту безнадежную роль в жизни.
И ты – уже не Гамлет, ты – Горацио, напрасно предупреждающий меня: «Не заглядывай в эту пропасть, она безумием грозит тебе». Ну что ж, значит, мы оба знаем конец спектакля. Ты не убоялся пропасти истины злодеяния: себя-актера ты сделал больше себя-человека. А мне тяжелее. Из советского недоросля сделаться человеком.
Что-то я совсем захмелел. Или я сошел с ума? Это я – Гамлет? Что за выспренняя чушь! Но зачем же ты, Соломон, меня запутал в эту историю? Может быть, ты мне и прислал – оттуда, из высших сфер – Улу? Почему она плакала в планетарии? Это обычная для меня пьяная идея или урок твоей жизни? Зачем предлагаешь мне роль Гамлета? Незадолго до смерти ты говорил молодым московским режиссерам: «Гамлет – в тылу врага – вот формула его поведения. Все зашифровано, и поэтому маска, и потому заметаются следы, и потому открываются крохотные дозы правды. И отсюда, наконец, „мышеловка“».
Соломон, кому ты это говорил? Ошалевшим до идиотизма ослам, запуганным еженощными арестами, разгонами и угрозами? Или ты знал, что кто-нибудь запишет твою инструкцию тому дуралею, что явится тридцать лет спустя и подрядится на роль, взлелеянную твоей мечтой, увиденную в небывалом спектакле жизни?
Ладно, Соломон! Ударим по рукам! Я берусь!
Я тебе сыграю – как ты хотел. Я буду стараться. Пусть я сумасшедший, бредящий пошляк, пусть я самозванец – мы все живем в стране самозванцев. Я – госбезопасный принц московский, я пришел узнать страшную правду. Мне наплевать – кто что подумает. Мне важно, что я почувствовал себя Гамлетом. Это самое главное.
Соломон, ты же ведь сам написал – я помню, я способный и старательный ученик, я помню твои наставления: «Заучивание роли должно быть памятью о поведении, диктующем слово». Мое слово, мое ощущение диктуется мне сейчас памятью о поведении.
Судьба. Значит, судьба. Цепь событий, образующих линию борьбы, побед и поражений человека. Раскрывает идею данной жизни, ее урок.
Все глупости. Не надо уговаривать меня. Я уже все равно согласился.
– В сорок седьмом году за одни сутки депортировали сто пятьдесят тысяч поляков из Литвы, – натужно, с пьяной болью гудел Альгис. – А ми, глюпые, радовались! Надо било вместе…
Он и не заметил, наверное, как я ушел. Пусть дозревает. Пока человек говорит, он власти не опасен. Человек у нас способен что-то сделать, только надев маску, начав заметать следы и по крупице добывая дозы страшной правды.
В вестибюле заметил будку междугороднего автомата. Опустил монетку в серый сейф аппарата, вспыхнули багровые циферки в электронном счетчике, нутряно загудело в трубке. Набрал код Москвы, запищал прерывистый зуммер, и палец сам, без усилия памяти стал накручивать номер телефона Улы. Носились долго по ее квартире звонки, разыскивая Улу во всех углах, пока пространство не треснуло, и услышал я из-за тысячи километров ее родной голос.
– Где ты, Алеша?
– В Вильнюсе.
– Как тебя занесло туда? Что ты делаешь там?
– Подряжаюсь на должность Гамлета.
Она помолчала, спросила осторожно:
– Ты еще поедешь куда-нибудь на машине? – Это она осторожно выясняет, как крепко я нарезался сегодня.
Пульсировали кровяные ниточки счетчика в телефоне. Вспыхнуло табло мутными буквами: «Осталось тридцать секунд». Мы живем, будто перед нами вечность, а всего-то и осталось тридцать секунд. Я бросил в щель еще пятиалтынник, глухо чвакнуло в брюхе автомата, прыгнула единичка на счетчике.
– Не знаю, Ула. У меня здесь много дел.
Она не стала спрашивать о делах, только длинно вздохнула, и у меня сердце остановилось от этого горестного вздоха.
– Приезжай скорее, Алешенька. Ты мне очень нужен.
– Ула, я скоро приеду. Мне еще надо пару дней здесь поболтаться…
Единичка в счетчике согнулась, прыгнула, скрутилась в ноль, и снова грозно задымилось мятым светом: «Осталось тридцать секунд». Бросил еще монетку, чвакнуло резко в машине, а я уже шарил по карманам в поисках монет.
– Ты давно с работы? – спросил я ее, чтобы как-то отвлечь, я ведь чувствовал, что ей сегодня особенно одиноко.
Она будто не слышала. Шуршали электрические смерчики в телефоне, потрескивали далекие молнии на линии, ее молчание смолой натекло мне в ухо.
– Ула, ты меня слышишь?