Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача - Вайнер Аркадий Александрович
– А что Шейнин спрашивал про Леву?
– Да он не то что спрашивал, он меня послушал, потом говорит – все понятно, это от вашего брата исходила идея насчет Михоэлса. Я – тык, я – мык, нет, он ничего вообще не знал. Шейнин махнул на меня рукой – мол, замолчи, я и так все понимаю. Следователь-то он был получше тех, из Большого дома… Отпустил меня и на прощанье сказал как бы невзначай, как у нас на сцене – в сторону: «Вам будет плохо».
– И что вы сделали?
– Я рассказал все отцу. Он был простой, но мудрый человек. Отец заплакал и сказал мне: «Исчезни отсюда, иначе тебя убьют». И я в ту же ночь уехал…
– Как «уехал»? – не понял я.
– На поезде. В Москву, там перешел на Ярославский вокзал, доехал до Вологды, а там еще восемьдесят километров в глубинку – до Встошкино. Там у меня приятель работал, друг по армии. Я ему только рассказал, что с семьей поссорился. Он меня пристроил в клуб текстильной фабрики, я там руководил самодеятельностью и жил в клубе без прописки. Так и откантовался шесть лет. Потом подох наш Стальной учитель, и всем стало не до меня, я потихоньку вернулся. И дожил в страхе и ничтожестве до сего дня…
Мы этим разговором выгрызли друг друга дотла. У меня от напряжения взмокла на спине рубаха и мелко тряслись ноги. Вот я и узнал, через тридцать лет, как убили отца Улы и великого еврейского комедианта.
Теперь я должен узнать, КТО убил. Омерты больше не существует для меня. Не остановлюсь ни перед чем.
Я потолкал легонько в плечо начавшего дремать старика и спросил его:
– А чего вы хотите там, в Израиле?
– Ничего, – помотал он головой. – Ничего. Я хочу вернуться домой.
Я ему верил.
Он шел домой. Вечный жид завершает свой бесконечный марш. Две тысячи лет назад, тогда еще совсем молодой, стоял ты, иудей Иоанн, у ворот претории в Иерусалиме и смотрел на изнемогающего Христа, влачащего на Голгофу свой крест. Озорство или предчувствие беды подтолкнуло тебя? Вышел вперед, заступил дорогу, ударил Назорея по щеке, крикнул зло: «Ступай! Ступай! Отправляйся на смерть!»
Посмотрел на него горестно Иисус, промолвил еле слышно: «Я пойду! Но ты дождешься моего возвращения» – и пошел дальше, согнутый древом мучительства своего.
Взял в руки лишь посох, прислоненный к воротам, отправился тотчас в свой тысячелетний путь Иоанн, нареченный в веках Буттадеем – Богобоем. Он идет через время, через страны, через неслыханные мучения, невиданные страдания, небывалые унижения, через терзания, пытки, казни, злодейство, он идет, идет, идет, и имя ему то Агасфер, то Картофил, то Малхус, то Лонгин, то Исаак Лакведем, то Мишроб Адер, но всегда первое его имя – иудей.
Господи Иисусе Христе! Прости его! По-моему, нет греха в мире, который бы он уже не искупил.
Пусть возвращается домой! А-а?
29. Ула. Суд товарищей
Никто ко мне не приближался. Я сидела за своим рабочим столом, и хотя рядом было три свободных стула, запаздывающие громоздились на подоконниках, влезали на крышки столов, усаживались вдвоем на табурете, но эти стулья не трогали.
Ничего не поделаешь – это всегдашняя проблема нашей интеллигенции: хочется сохранить лицо перед истязуемым, никак не обнаруживая этого перед грозным ликом палача.
Люди собрались в нашей комнате из-за меня. В ряду бесконечных и бессмысленных сборищ это было нечто новое – собрание одновременно партийное, комсомольское, профсоюзное, производственное совещание и товарищеский суд. Главным образом – суд, ибо для товарищеского суда не нужен закон, процедура доказывания и сама вина. Нужны только товарищи.
За годы работы в институте только однажды собиралось из-за меня столько народа – во время защиты мною диссертации. Но тогда на их лицах не было такого любопытства, поскольку самых разных диссертантов они повидали вдоволь.
А прокаженную видели впервые.
Некоторые со мной уже не здоровались, кто-то смотрел с испугом, другие – с недоумением. Даже сострадание пробивалось через сосредоточенное безразличие у отдельных моих сотрудников. Все-таки проказа – пока еще редкое у нас заболевание.
Так и сидели мы, как в нелепой театральной мизансцене – в самом углу я, чуть поодаль за своим столом Эйнгольц, большой кусок пустого пространства, и только потом – набившиеся тесно и беспорядочно мои вчерашние товарищи, которые сейчас уже были мне не сотрудники, коллеги, добрые знакомые, не товарищи, но товарищеский суд. Присяжные-статисты, знающие один вердикт – предписанное им решение начальства.
Мария Андреевна Васильчикова, не поднимая от бумаг головы, что-то писала. В пепельнице около нее росла гора окурков, я смотрела на ее худые коричневые руки, уже усыпанные старческой гречкой, и сердце мое сжималось от жалости к ней.
Еле заметно – в сантиметровой амплитуде – раскачивался Эйнгольц, слепо вперившись сквозь толстые бифокальные линзы очков в зарешеченный туманный мир за сводчатым окошком.
Светка Грызлова перепуганно таращилась на меня, и во взгляде ее была досада и сердитость. Она моего поведения не одобряла.
По-бабьи пригорюнившись, тяжело вздыхала Надя Аляпкина.
Торопливо дожевывала бутерброды Люся Лососинова, с сожалением посмотрела на холодный самовар – одно из огорчительных следствий сегодняшнего собрания.
Секретарша Галя накинула на машину чехол, с ненавистью оглядела собравшихся и сказала отчетливо, ни к кому не адресуясь: «Совести нет у людей…»
Три свободных стула заняли пришедшие последними Бербасов, Оська Гершзон и Пантелеймон Карпович Педус.
…Вчера Пантелеймон Карпович дождался своего звездного часа.
– Справку? – тихо переспросил он меня, и на лице его застыло недоверчивое ликование, он даже жвалами перестал шевелить.
– Да, справку по особой форме для представления в ОВИР…
Он отвел от меня взгляд, руки его бесцельно зашарили по столу, перекладывая с места на место ненужные бумажки, и по этим отведенным глазам и суете белых вздутых ладоней утопленника я оценила размер охватившего Педуса радостного волнения. Браконьер нашел в капкане соболька. Сам, глупый, влез в ловушку.
Педус глубоко и редко вздыхал, как ныряльщик перед прыжком. Он боялся от неожиданной радости не совладать с собой – закричать на меня, сказать что-то наспех – не самое больное, обидное и страшное, испортить первое блюдо долгожданного пиршества, расплескать в счастливом гневе переполненную чашу его гражданского торжества.
Ну что же – радуйся, жестокое животное. Я сама вынула свой пур – священный еврейский жребий.
– Значит, хочешь получить справку? – раскатал Педус желваки на скулах.
Три тысячелетия на качелях истории. От беды – к несчастью. Нельзя показывать ему моего страха, нельзя дать распалиться от моей беззащитности.
– Вы мне не тычьте! Я с вами тут селедку из пайков не делила! Извольте вести себя прилично! – выкрикнула я тонким злым голосом.
Пережили ведь фараонов! Вавилонских сатрапов. Римских цезарей. Инквизицию.
– Прилично? – гаркнул Педус, наливаясь багровой синевой. – Вот соберем общее собрание сотрудников, пусть они дадут оценку предательнице! Изменнице Родины!
– Пусть дадут, – согласилась я, надо держаться, нельзя им поддаваться.
Ведь пережили Гитлера и Сталина! Переживем и тебя.
Надо держаться. Первыми зверье пожирает слабых…
За сутки подготовлены собрание, обсуждение, товарищеский суд. И трибунал – Педус, Бербасов, Гершзон – занял свои места. Палач, ничтожество и предатель – вот они, судьи-товарищи.
Они тесно уселись за стол и, несмотря на духоту, плотно вжались один в другого, чтобы не оказаться за креслами стола, который символизировал сейчас их особое положение. Над бесформенным комом перепуганных туловищ вздымались возбужденные предстоящей травлей лица. Трехглавый адский пес Цербер, сторож бесприютных душ у ворот нашего Аида.
– Товарищи, я хочу проинформировать вас о чрезвычайном происшествии, – задвигал желвами Педус. – Младший научный сотрудник Гинзбург осквернила нашу честь, опозорила доброе имя нашего института…