Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача - Вайнер Аркадий Александрович
Потому что Минька, слыхом не слыхавший о Ницше, был настоящим сверхчеловеком. По ту сторону добра и зла. И говорил он, как Заратустра:
– Сними пенсню́, с-сыка, – говорил он доктору Розенбауму, ассистенту академика Моисея Когана. И ширял его под ребра своим знаменитым брелоком-кастетом – бронзовым человечком с огромным острым членом, торчащим между сжатыми Минькиными пальцами.
– У тебя же вид один чего стоит, вонючий ты Разъебаум, – убеждал он доктора. – Ты бы взглянул на себя со стороны: харкнуть тебе в рожу охота! Ну скажи сам, зачем тебе эта пенсня и бороденка с пейсами? На Троцкого, на учителя своего, хочешь быть похожим? Ну скажи мне по совести, почему ты, с-сыка продажная, не хотел быть похожим на товарища Молотова? Или на Клима Ворошилова? Эх ты, Разъебаум противный…
Противный Розенбаум, которому хотелось в рожу харкнуть, протяжно икал, и на лице его была невыразимая тоска от невозможности стать похожим на товарища Молотова. Как физиолог-материалист Розенбаум догадывался, что эта идея ненаучная, практически так же неосуществимая, как намерение сделать какаду похожим на поросенка. Но как еврей-идеалист он надеялся, что, может быть, в шестой день творения Саваоф, по-ихнему Иегова, не навсегда разделил все живое на классы, роды и виды, и если удастся, то доктор еще докажет Миньке свою готовность и свое стремление стать даже внешне похожим на товарища Ворошилова.
А пока он екал ушибленной селезенкой и с ужасом смотрел на Миньку, который вернулся к своему ореховому столу, взял с сукна – пронзительно-зеленого, как майская трава, – кнут и посоветовал:
– Не вздумай врать, прохвост пархатый. Кнут, как дьявол, – правду сыщет!
А мне предложил:
– Идем в буфет, подзаправимся, поштефкаем…
Умерло хорошее слово – штефкать. То есть жрать. И Минька давно умер. Даже сверхчеловеки смертны. Бессмертна только высокая идея – хорошо штефкать. Нельзя убить в людях веру в коммунизм – гигантский всемирный ресторан, где есть все продукты и не надо ни за что платить. Нигилист Базаров ошибочно полагал, что мир – это не храм, а мастерская. Светлый мир будущего действительно не храм, а глобальная бесплатная столовая со светящейся по экватору неоновой вывеской:
«ЛИБЕРТЭ, ФРАТЕРНИТЭ, ДЕЗАБИЛЬЕ».
Минька и мысли не допускал, что пророчество о создании всеземного бесплатного общепита может не состояться. Стихийный диалектик-практик, он в разные философские высокие материи не вникал, а верил в единственно правильное учение чувственно, ибо модель светозарного будущего, его прообраз, сценическую выгородку – в виде нашего буфета на втором этаже – он каждый день узревал, обонял и вкушал от него.
И для всех граждан, которые проявляли злоумное неверие в то, что когда-нибудь для них, или для их детей, или для их внуков по- строят по всей земле такие же закрытые спецбуфеты, как у нас на втором этаже, Минька держал на столе кнут.
Кнут этот появился у него недавно – вскоре после той ночи, когда я возвратился из цирка и твердо сообщил ему о необходимости раскочегаривать во всю мочь заговор врачей-изуверов. И таинственно добавил, что самое верхнее начальство пока – по соображениям, которые Миньке знать не полагается, – не заинтересовано в излишней шумихе вокруг этого задела. В нужный момент заговор врачей должен взорваться бомбой, налететь ураганом, загреметь иерихонскими трубами. А пока – быстро, но молчком!
При других обстоятельствах избранник судьбы Минька, этот пухломордый хомяк, может быть, и задал бы мне кое-какие недоуменные вопросы.
Но, во-первых, он все-таки был избранник судьбы: она уже отметила его для удивительной роли на подмостках нашей жизни, странного бытия – стремительного и неудержимого, как понос. Судьба уже определила ему роль, о которой он не догадывался, не мечтал и которой не пугался в самых прекрасных и самых кошмарных своих снах, и в роли уже было записано фантастическое восхождение и страшный конец. Это во-первых.
А во-вторых – и это безусловно было важнее, – беспроволочный телеграф сплетничества и тотального соглядатайства уже донес до Миньки весть о том, как гулял со мной по Конторе в обнимку Абакумов.
И – раз такое дело! – Минька не задал мне никаких вопросов, твердо уверенный в моем праве давать ему указания и не сомневающийся ни на йоту в их правильности.
Вот и появился вскоре кнут. Видимо, он его ляпнул где-то на обыске. Кнут – загляденье: старый и изысканный. Кнут – мечта. Воспоминание. Наша родословная. Татарский подарок. Тюркское наследие. Наша выучка.
Эй, пращуры мои далекие! Души глубокие, мозги легковесные! Вы зачем же поверили татарве, будто кнут соленый да матерок ядреный – на людей удуманы? Татары-то кнутом да матом скот вьючный гоняли, а вы братьев своих уму и добру ими поучать стали.
Века назад постановили вы соборно: «Во всяком городе без палачей не быть». И не были. Всегда мастера сыщутся. Свистнул кнут над толпой, гикнул пронзительно, завизжал отчаянно – началось великое кнутобоище.
От удара первого – спина дернулась, кожа поперек лопнула.
А вторым – куски мяса высек, кровь пузырями брызнула, из легкого продранного воздух вырвался.
А от третьего – под крик затихающий – позвонки хрустнули, хребет надломился. Голова нагнулась – подарку татарскому поклонилась.
Только Минька так еще не умел – опыта не набрал. Смотрел я, как поигрывает он кнутом, любовался. Рукоятка витая короткая, кожаный крученый столбец с медным кольцом, а к кольцу привязан сыромятный ремень, толстый, посередке желобком выделанный, а конец – хвост, ногтем загнутый.
И костяшки на руке Минькиной белели и надувались, когда он сладострастно сжимал кожаный столбец, и видна была в этих играющих мослах живая охота битья, и, глядя, как нервно надувается и опадает его кулак на рукоятке кнута, верил я, что Минька и без опыта, навыка и тренировки с одного щелчка сорвет с Розенбаума кусок шкуры размером с кобуру.
Прямо скажу, что видом своим Минька мало подходил для цветной обложки журнала «Воспитание в семье и школе». Даже мне он был не очень симпатичен – с раздувающимися скважинами ноздрей и белыми мослами кулаков.
Но это было тогда совсем не важно. Еще полтораста лет назад мудрейший русский государь Николай I, понимая, что в Отечестве нашем без кнутов не обойтись, а зрелище это сильно расстраивает людей тонких, и в особенности – заграничных, высочайше повелел: «Впредь ни кнутов, ни заплечного мастера никому не показывать».
Вот и не показываем. По сей день.
А мне хоть и показывайте – смотреть не стану. Я этого не люблю. И на Миньку, обживавшего в кулаке кнут, сроднившегося с его шероховатой тяжелой рукоятью, смотреть не стал.
– Хорошо, пойдем перекусим. Побеседовать надо… – ответил я Миньке.
Минька с некоторым сожалением бросил на стол кнут, вызвал по телефону капитана Трефняка – посидеть, побалакать с Разъебаумом, и мы пошли в буфет.
А там уж почти все мои орелики заседают – обеденным перерывом среди ночи пользуются. Штефкают. Пиво тянут, от бутербродов с лососиной губы лоснятся. Анекдоты травят, трудовыми подвигами хвастают, гордятся, опытом производственным обмениваются. Ах, какой букет злодеев перебирали своими чистыми руками мои беззаветные бойцы! Каждое дело – конфета, украшение судебно-следственной практики, перл юриспруденции.
Оперуполномоченный Маркачев разбирался всерьез с историком Августом Соломоновичем Тоннелем. Маркачев уже неделю выяснял у этого умника, кто – с антисоветской клеветнической целью – поручил ему извратить слова Маркса о нашей славной истории. Вопрос, конечно, упирался не в Маркса, нам на этого волосатого рэбу положить с прибором, но дурак Тоннель неправильно и всуе помянул имя Паханово. Тоннель сказал у себя на кафедре, что, к сожалению, из-за незнания товарищем Сталиным иностранных языков выставился вождь в ложном свете, поскольку неквалифицированные переводчики подсунули ему в доклад безграмотно переведенные слова Маркса.