Гулящие люди - Чапыгин Алексей Павлович (читаем книги txt) 📗
– Кой есть человек ты? – мрачно глянув, спросил Чикмаз.
– Ближний твой – у атамана на Яике вместях были… – сказал Сенька.
– Дальше што?
– Забыл? Напомню – перед его уходом в Кизылбаши.
– Садись! Пью я – пей ты. Сенька шагнул ближе, сел.
– Разин называл тебя Григорьем, я тоже Григорий.
– Ш-ш-ш, гость! Об атамане слов не надо! – Чикмаз вынул из ящика стола ковш. Из большой ендовы черпая для Сеньки водку, продолжал: – Быто – пито, булатной иглой много шито, а ныне забыто.
– Забыты худые, смирные, слезно-покорные; я и ты, Григорий, не таковы – мы на чет вписаны дьяками Разбойного приказу.
– Григорья кинь! Иван я – не Григорей… а таже каркать брось.
Он пошевелил мокрыми усами, видимо желая улыбнуться, понизив голос, прибавил, подымая ковшик с водкой:
– Пей! Мы хитрее… Сенька молчал, пил, выжидая.
– Нас боярин Иван Богданович шапкой-невидимкой кроет да думной дьяк Ларивон Иванов… во, хто! Посулы им за ту шапку: боярину дано, от Фефилки Колокольника шапка лисья, горлатная да перстень с камнем. От Митьки Яранца принят пансырь, юшлан – пластины наведены золотом. Ивашка Красуля саблю дал оправную с большим камением, князь Семена Льво ва – шубу, камкой крыту, соболью. От меня дано – скажу потом! Записаны мы под того царского родственника Милославского боярина в вечные холопы и к ему во двор в «деловые люди». Много нас! Иные боярином уж в работу посланы по вотчинам. Я поручусь, Гришка, и ты впишись, а нынче не думай, пей!
– Пьем, Иван! – они чокнулись. Сенька подумал, ответил:
– Ведомо тебе, боярин нам и малой обиды не простит… ты же чинил им великую – головы рубил.
– Быто – булатной иглой шито!
Сенька встал, потому что он долго и трудно думал, по привычке давней; когда он был в затруднении, ставил правую ногу на скамью, упирал локтем в колено, а пястью руки в подбородок, глядел всегда в окно, будто в нем хоронились его мысли. Теперь встал так и заговорил.
– Дела наши, Иван, сам знаешь, в правде атамановой, а та правда прямая: смерть боярам! Так и Степан Тимофеевич думал и… знать мы должны ежеденно – от бояр нам, кроме жесточи, искать нечего!
– Сними копыто со скамли! Сядь и пей.
Сенька сел, выпил, погрыз жесткую рыбу, заговорил снова:
– Пришел я к тебе, Иван, за великим делом: прошу тебя, уйдем в горы к вольным кумыкам или лезгинам. С гор видно далеко, увидим, как дальше служить правде атамановой.
– Поди, не держу, коли мне не веришь! Пьем еще.
– Выпьем, Иван! Тебе я верю. Не верил, то и не искал бы тебя, но боярину, будь он того добрее, – не верю!
Вечернее солнце красными пятнами, неведомо откуда прокравшись, упало на полу и на стенах у кровати. Ребятишки полезли на кровать ловить солнце, но оно скоро исчезло, а ребятишки, обнявшись, растянулись на кровати и, повозясь немного, уснули. Чикмаз молча пил, и Сенька молчал. Медленно выпив свой ковш, Чикмаз одной рукой обтер усы, другой, длинной и могучей, повел в сторону кровати:
– Видишь?
– Ребят? Вижу!
– С ними я радость познал, с этой радостью не расстанусь ввек!… Лгать не люблю! Говоришь верно – в горах, как нынче татарина Батыршу в степях ищут – черт найдет… Но в горы я не пойду – огруз! Путь обскажу, иди один.
– Нет, Иван! Без тебя идти – погибнуть дело прямое…
– Пьем, а я не пойду! Диво – не огадился, а женился – обабился, сижу и сидеть буду, аки в крепости. Куда мне от них? Душа изноет – и радости конец!
Сенька встал.
– Сиди! Свой ты.
– Дай руку, Иван!
– Не сидишь? Прощай!
– Да, прощай! Помни, Иван Чикмаз, пока бояра живы да род их подпирает царя, висеть тебе на дыбе и не видать радости в детях! Не видать и жены, которую познал и полюбил. Не идешь со мной – берегись, пойдешь на дыбу!
– Уйди, ворон окаянной, не каркай! – закричал Чикмаз, вскочил за столом и изо всей силы ударил кулаком в стол. На столе расплескалась водка, ковши упали на пол. Дети проснулись, заплакали.
– Я тебя не боюсь, а ребят напрасно пугаешь! – сказал Сенька, шагнув к порогу.
– Уйди, сатана! – ревел Чикмаз. – Ежели я на дыбе буду – приходи тогда, не бойсь, не оговорю-у!
– Приду! – ответил гулящий и ушел.
В кремле, против Троицкого монастыря, в воеводском доме, после смещенного Милославского сидел воевода князь Яков Никитич Одоевский. Было темно в Астрахани и душно. В воеводской верхней горнице распахнуты окна, в окнах на рамах натянута бумажная сатынь [405] замест запон, оттого что одолевали комары.
На столе перед воеводой, на ковровой скатерти горели, оплывая салом, четыре свечи. В глубоких поддонах шандалов сало, оплывая, воняло и не стыло, воевода не замечал запаха, не замечал и слуги, тихо шагавшего по коврам. Слуга время от времени съемцами снимал нагар свечей. На изрубленной саблей стене, с отвороченными кусками обивки голубого бархата, поблескивал серебряный шарик с шипами воеводского буздугана, а рядом блестела золоченая рукоять сабли князя. Воевода сидел перед развернутой книгой [406]. Толстые листы книги бесшумно ложились вперед, назад, но воевода остановил свой взгляд на странице, где стояло писанное крупно дьяками:
«Глава вторая. О государской чести и как его государское здоровье оберегать!»
Одоевский вздохнул, сказал про себя: «Вот, Иван Богданыч, тут тебе петля сказана, ежели ты словами приятеля не вразумишься».
Воевода закрыл книгу, разогнулся, провел рукой по черным волосам с малой проседью, без надобности отряхнул жидкую недлинную бороду. Костлявой рукой взял колоколец, стоявший близ, позвонил.
Вошел тот же слуга.
– Тихон, справь братину с романеей да с поварни чего принеси, – устало приказал воевода.
– Сполним, князь Яков Микитич!
Так же неслышно вошли в горницу четверо слуг – один перовой метелкой опахнул ковровую скатерть, другой постлал, не касаясь книги, белую хамовую скатерку, третий поставил серебряную братину с вином и большой кубок. Четвертый снял нагар со свечей.
– Кубок поставьте еще.
– Слышим, князь!
– Когда приедет прежний воевода, его коня заведите в конюшню – на дворе муха ест.
– Исполним…
Милославский, войдя в горницу, помолился темным образам иконостаса, поставил у дверей гибкую трость – она ему служила и плетью, – поклонился Одоевскому низко, но не трогая пальцами пола. Колпак красного бархата, сплошь сверкавший малым камением, из руки не выпускал, пока хозяин не сказал гостю:
– Садись, Иван Богданыч!
Тогда Милославский, небрежно сунув на лавку колпак, не сводя острых глаз с Одоевского, шагнул к столу и сел. Был он высок, сутуловат, усат и волосом черен.
– Благодарствую, Яков Никитич, как здоров воеводакнязь?
– Ништо, здоров… устал много. Вонь здешняя тоже тягостна. – Помолчал, прибавил: – Будем пить и о делах судить.
– Поговорим, князь Яков… поговорим.
Одоевский налил кубки, покосился к дверям – слуги стояли не шелохнувшись. Воевода махнул им рукой. Слуги ушли.
– Пей, Иван Богданыч, и я за твое здоровье выпью.
– За здоровье князя и воеводы!
– Закуси пряженинки.
– Краше будет коврижкой заесть. Вижу, князь Яков Никитич, ты хозяин матерый на воеводстве.
– Как приметил?
– На стене буздуган турецкой, он и подобает истинному воеводе.
– Власть мою, боярин, без булавы знают, а кто не знает – будет знать! Жезл военачалия наш родовой, Одоевских, родителя Никиты благословение. Ну, пьем еще!
– С кем другим – с тобой, князь Яков, всегда готов и пить и жить. Позвал дружески, говорить буду по душе,
– Незачем лгать мне, князь Иван!
– Не лгу я, нет!
– Лгешь, князь Иван Богданыч, потому, что есть у меня отписка головы московских стрельцов…
– Кая та отписка, князь Яков?
– Слово в слово не помню, а что удержалось в голове моей – скажу. В сводные воеводы ты со мной не пожелал идти?
– Не пожелал, князь Яков Никитич! Обида моя на то, что город взял я, а ты с товарищи присланы к расправным делам.
405
Сатынь бумажная ткань лоснящаяся, но была и домотканая, матовая, редкослойная.
406
…перед развернутой книгой.– Воевода читает «Соборное уложение» 1649 г.