Набат. Книга вторая. Агатовый перстень - Шевердин Михаил Иванович (версия книг txt) 📗
— В мирную благоденствующую страну, только что разбившую цепи рабства, вдруг приезжает... Кто, я спрашиваю, приезжает? Чужеземец приезжает, зная исконное наше гостеприимство. И этот чужеземец объявляет себя главой народа, пастырем мусульман, отцом народа. Но плох тот пастух, при котором волки жиреют. Ржавеет венец на голове правителя, когда сердца людей стонут от нищеты. Веками эмиры терзали тело народа, и ты, Энвер, приехал посыпать раны его солью. Твоё сердце — камень! От стона матерей смягчаются камни гор. Эй, народ, в своей среде врагов лучше не иметь! А что принёс нам задравший голову выше туч Энвер? Смерть, муки, насилия. Ленин протянул руку дружбы твоему, Энвер, народу. Ленин помог туркам скинуть ярмо империализма, а ты бросился на Ленина со спины и поднял нож коварства. Ты, Энвер, жалкая бездомная собака, скалишь зубы и сеешь рознь и свары в народе. Но разве лев, уже занёсший лапу над волками и шакалахми, услышит жалкий лай какого-то бродячего пса? Берегись, Энвер... Лев приближается!..
— Довольно, — прохрипел Энвербей, — остановите его... С таким языком он и змею из горы выведет!
Он озирал комнату, сидящих в ней людей. Все курбаши сидели, уткнувшись в свои бороды, и мрачно сопели. А Файзи, торжествуя, закричал;
— Ага, плохо тебе, стыдно тебе, Энвер! Рана от пули — в теле. Рана от языка — в душе. Зачем ты к нам пришёл незванный, непрошенный?! Носить тяжести на чужой спине? Зачем ты затеял смуту и склоку в нашем мирном счастливом доме? Зачем ты обагрил свой меч кровью невинных детей и жен-щин. Кто послал тебя сюда? Иди отсюда! Убирайся!
— Взять его! Повесить... — истерически выкрикнул молчавший до сих пор Селим-паша. В помещение ворвались вооружённые люди.
Как в тумане, Файзи лихорадочно пытался расстегнуть кобуру маузера. Нет, он дорого продаст свою жизнь. Уже в самом начале разговора его озарила мысль. Ему некогда было продумывать своё поведение, свои поступки. Он горел, и голова его была как в чаду. Лица курбашей плыли в какой-то мари, Энвербей прыгал и метался, точно «Палван качаль» — Петрушка. Нет, Файзи собственноручно пристрелит сейчас гадину. Сейчас. Маузер легко выскальзывает из кобуры, палец привычно находит гашетку... Но Файзи не учел одного: своей слабости. Рука дрожала и прыгала, не повиновалась его воле, бешеным приказам мозга. Он не успел. Тяжёлые руки вцепились в его плечи, вырвали из рук оружие.
Его потащили куда-то...
Сознание оставило Файзи...
Его швырнули на пол айвана. Он лежал, разбросав ноги и руки, мертвенно бледный, с синими кругами вокруг закрытых век. И когда через полчаса Энвербей вышел во двор, чтобы сесть на поданного ему коня, Файзи всё ещё лежал недвижимый, бездыханный.
— Умер? — спросил Энвербей.
— Нет, он без чувств.
— Пусть лечат его.
— Но что вы нашли в нём, — говорил Селим-паша, — зачем он нам?
— Он храбр. Он из таких, кто за одну ночь проходит путь в один год.
— Но он... из чёрной кости, из этих большевиков... У него ужасный порок — он неверующий.
— Нет! Он мусульманин! И, наконец, с таким пороком он стоит сотни тупых курбашей без этого порока, верующих курбашей, кичащихся эмирскими милостями, готовых лопнуть от спеси и самомнения! Вы неправы. Вы видели его сына, как его... Иргаша? Волчонок, в конце концов, вырос в волка, хоть и окружали его люди. Нет, вы представьте себе, какой громовой эффект произойдёт в народе, когда под нашим знаменем он увидит этого железного большевика Файзи! А рядом с ним поедет его сын Иргаш!
— Ишь ты, даже вас не боится! — съязвил Ибрагимбек. — Я готов мести бородой пыль ваших ног, но смотрите, этот большевик убежит, и его не догонят и тысяча ангелов.
Конечно, Ибрагимбек вовсе не так уж был расположен к большевику Файзи. Да. Вовсе он, Ибрагимбек, не считал Файзи хорошим человеком. Он стал для него хорошим потому, что сумел наговорить столько неприятных вещей всесильному зятю халифа. Уж он-то, Ибрагимбек, не пожалел ни языка своего, ни времени, чтоб во всех подробностях рассказать всем и вся, как большевик Файзи поставил господина командующего Энвербея на своё место.
Глава двадцать седьмая. СТЕПНЫЕ МИРАЖИ
Никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!
Песня гражданской войны
Следы на степных дорогах занесло. «Афганец» свирепо дул и засыпал костры пылью и песком. Бойцы закрывали головы шинелями, но никто не мог заснуть. Ночь была тревожная. Горячая земля жгла сквозь одежду. Всё тело кололо, точно шипами. Под шинелью нечем было дышать. Пот катился градом, и отчаянный зуд заставлял человека подставлять лицо под ветер.
Днём солнце поливало землю расплавленным огнем. Дула винтовок так нагревались, что к ним больно было притронуться. У коней полопались языки от жажды и кровоточили.
Все искали хоть кусочка тени, притискиваясь к стенкам колодца. Глаза бродили по жёлтой мерцающей степи в поисках пятнышка тени. И тогда в бесчисленных струйках раскаленного воздуха, поднимающегося от земли, крошечный кустик полыни на глазах расплывался, рос и превращался в тенистый тополь, а уехавший версты за две в разведку боец — в целую башню. Всё становилось странным, необычным. Казалось, уже далёкий всадник не едет, а плывёт по небу, а между копытами коня и жёлтой степью разлилась стеклянной гладью голубоватая вода озера. В нём отражается и тополь и башня. Много тополей, много башен. Изумрудные берега озера, осенённые тенистыми садами, омываются прозрачно-голубыми волнами. Даже слышны всплески. Уже выросли в небе покрытые блестящей майоликой дворцы, уже... Но человек шевельнулся... и всё — сады, дворцы, башни и... увы, вода — исчезает. Остается жажда, безумная жажда. Каплю воды, только каплю воды! Но Юнус, прикомандированный к эскадрону для связи, не обращал ни малейшего внимания на миражи и уверенно вёл конников. Да и бойцы не унывали. Они привыкли к лишениям, солнцу, пыли, жажде.
Эскадрон Сухорученко шёл в рассыпную по холмам и долам. Караван с оружием как сквозь землю провалился. Лишь на пятый день после ожесточённой перестрелки удалось перехватить двадцать верблюдов.
Куда шли верблюды, чьи они были? Узнать не удалось. Караванщики-лаучи скрылись. Проверили тюки.
У Матьяша тряслись руки. Он перебирал и раскладывал прямоугольные кирпичики, издавая дикие восторженные возгласы:
— Кармин, настоящий кармин, о господи!
Оторвавшись от разбора нового вьюка с опиумом и наборами опиумных трубок, Сухорученко заглянул наконец, Матьяшу через плечо и с минуту смотрел на его странные маницуляции.
— Что за телячьи восторги?
Матьяш протянул ладонь всё с теми же кирпичиками.
— Понимаешь, роскошь! Настоящий краплак!
— Краски?
— Понимаешь, богатство.
Глаза у Матьяша странно горели. На них даже выступили слезы.
Сухорученко только покачал головой и неуверенно проговорил:
— А ты, что, художник?
— Конечно, конечно! Когда-то давно... очень давно, учился в Венгрии. До пятнадцатого года... немного писал маслом.
И Матьяш сконфузился, но ненадолго.
Он перебирал найденные краски, рассортировывал, раскладывал их в самом что ни на есть должном порядке в ящичке. Потом вытянулся, доложил:
— Ящик красок, акварель... производство немецкое... высший сорт, экстра. Не иначе, товарищ комэск, для топографических карт да чертежей. Тут вот и кисточки нашлись... Отличные кисточки из барсучьего волоса.
— Ну ладно, кончай...
В тюках нашли винтовочные патроны, пистолеты, палатки, коньяк, обмундирование, опиум.
— Наше вам с кисточкой, я теперь караванбаши, — острил Кузьма, прижимая к животу руки и раскланиваясь. — Смотри, какой верблюд, сколько везёт, эка силища. Только осталось хату на его спину поставить и пошёл топать.