Воля и власть - Балашов Дмитрий Михайлович (читать полную версию книги TXT) 📗
Волю Божию человеку понять не дано!
Глава 48
Из Двинского похода вятчане возвращались победителями. Волокли, что поценнее – дорогую округу, серебро, ковань, оружие, полон. Нахватанных баб и девок продавали в Хлынове низовским купцам. Рекой лились пиво и брага, пьяные станичники затевали короткие драки и подчас, пустив кровушку, сидели потом в обнимку, доругивались и лобызались, наливаясь хмелем до потери разума. Власти не было никакой. Рассохин с Жадовским, сами пьяные, кое-как переговаривали с посланцами князя Юрия. Ту часть добычи, что полагалась московитам, пришлось выделить безо спору, но только потому, что между пьяной бражкой, заполнившей Хлынов, единственную еще боеспособную силу составляли московиты. И не в редкость было видеть, как какой-нибудь ватажник с тупым, бычьим упорством вывертывал из рук московских сборщиков большое серебряное блюдо, захваченное в боярском дому (и как попало оно, это блюдо, в толстощеких амурах и прихотливом чеканном узоре из листьев аканта и виноградных гроздей на Двину, в Колмогоры, – неведомо), цеплялся за него, от ярости белея взглядом, расшвыривая московскую мразь, и тут же валился, в усмерть упившийся, в лужу блевотины, и засыпал, а слегка помятые московские ратники, переглянувшись и ткнув ватажника пару раз сапогами под бок, забирали блюдо и несли на воеводский двор, где всю нынешнюю добычу принимали по весу, не как произведения искусства, а как весовое серебро и, приняв, взвесив, свертывали серебряное чудо в твердую металлическую трубу и совали в очередной кожаный кошель. Князь Юрий требовал строго, и Глеб Семенович, кряжистый, плечистый, с толстой шеей и красным невыразительным лицом, торопился исполнить князев наказ. Велено было брать только серебро и меха, остальное обращая в звонкий металл. Юрий замысливал возводить каменный храм в Троицкой пустыни, и серебра требовалось немало.
Полон булгарским гостям боярин продавал сам. Вертел постанывающих, многажды понасиленных баб так и сяк, орал: «Да ты погляди, какая жопа! Ноги какие, погляди! И зубы все целы! Ты в Кафе за такую кралю целый кошель кораблеников возьмешь!»
– До Кафы, бачка, еще добратьце надоть! – тонким голосом, улыбаясь так, что глаза почти прятались в хитрых щелках, вещал купец, и качал головою: – Ай, ай!
– Ну, не хошь, другой кто возьмет! Еще пожалеешь! – Глеб Семеныч решительно бросал женку обратно, в толпу рабынь, отворачиваясь от покупщика.
– Ай, ай, бачка! Нельзя так! Скажи цену, истинную цену скажи! – возражал булгарин. Начинался торг.
Бабы, голодные, немытые, которым уже стало все равно, лишь бы куда-нибудь, лишь к кому-нибудь, лишь бы не стоять на стыдном базаре, где тебе каждый задирает подол, и любой пьяный ватажник может рубануть, отделяя голову от тела, просто так, потехи и пьяной удали ради! В серо-голубых глазах, светлых, промытых несказанной красою северных небес – редкие слезы. Что будет там, впереди? Бают, жара там и холод зимой, а еще есть южное море, по которому приплывают гости из западных земель. Пройдут года, у колен появятся, цепляясь за шальвары, черномазые дети иной орды, иной земли. Станешь забывать родную речь, станешь собирать оливки и виноград, и лишь накатит глухое отчаяние: так бы и повесилась на пороге чужого дома, где ты для всех – не человек, не женка даже, а рабыня, обязанная трудиться день за днем, ночами принимая в постель господина – татарина ли, жирного носатого грека али мосластого фрязина, который, слезши с тебя, через минуту забудет, с кем из рабынь поимел дело… Редко какая русская рабыня найдет мужа и обеспеченный дом, где станет хозяйкой и госпожой.
Анфал сидел дома, почти не показываясь. Все его устроение, воля, казацкий круг, выборы атаманов и прочее – все рухнуло, обратилось дымом, марой, мечтой, какой и было до того, как Анфал попытался сплотить ватажников в единое казачье войско. И трое лучших «ватаманов», опора Анфала на Вятке – Онфим Лыко, Гриша Лях и Жирослав Лютич – легли костьми в этом походе. Случай? Или чья-то злая воля?!
Надобно было расспросить станичников, которые не просыхали вот уже второй месяц, расспросить того низовского купца с бегающими глазками, который знал, ведал! Как и почему произошла та, давняя катастрофа на Каме, ведал, но не говорил.
Жена подходила опрятно уже не раз, прошала, о чем тяжкая дума? Сын – подросший ражий мужик, смотрел преданно: прикажи отец, возьмет оружие и пойдет мстить Анфаловы обиды. Как-то раз, всмотревшись в сыновьи черты, Анфал почувствовал боль, что-то было в лице Нестора, какая-то неясная обреченность, что отец, многажды видевший и смерть, и своих товарищей перед смертью, вдруг глухо ужаснулся за него.
Рекомого купца-булгарина в конце концов привели к Анфалу. Тот елозил, скверновато хихикал, бросая косые взгляды по сторонам, вздумал отшучиваться, и только, когда Анфал, почти за шиворот подняв, увел его в верхнюю горницу, запер дверь, и оборотясь, поглядел тяжело и мрачно, и тронул саблю на поясе, а тот с остановившимся взором следил, не вылетит ли сабля из ножон, и не покатится ли его голова по полу горницы, тогда лишь заговорил он прямо и только попросил, жалобно глядя Анфалу в глаза, не сказывать о нем и его откровениях никому в Хлынове: «Мне тогда тотчас секир-башка!» Анфал пасмурно качнул головою, утверждая.
Оказалось, что торговый гость видел еще там, у себя, этого самого посла Семена Жадовского, едущим прямиком к хану, ну и все прочее – тотчас начавшиеся сборы войска, торопливые сборы, боялись не успеть. Так не торопятся в заказной поход, а лишь когда подступает нежданная беда ратная…
– Так! – сказал Анфал, и протянул. – Та-а-а-к! Не врешь, татарская морда? – вопросил грозно, взявши булгарина за плеча и придвинув к своему лицу. И по бегающему в глазах страху, по-собачьей истоме понял – не врет!
– Ну, ты иди! Буду молчать! – произнес. Провожая, с отвращением сунул соглядатаю связку соболей. Не приходило доселе Анфалу платить доносителям, ни своим, ни иноземным. И уже проводив, повторил с отстоянием: «Та-а-а-а-ак!»
Ночь не спал. Ворочался. Чуял, как за прошедшие годы отяжелело тело. Нет уже той игры в мускулах, того проворства в сабельном ударе. Рассохин ныне на коне, после Двинского похода за им свои ватажники толпой ходят… Шевельнулось: не трогать, смолчать. Но не смог переломить себя, вызвал бывшего друга к серьезному разговору. Жене, отводя глаза, ворчливо наказал:
– Ежели что… неровен час… вси под Богом ходим… Несторка тебе опора уже, да и Филька с Нечкой Локтевым… Те-то жалимые мужики… Ну ты! – возвысил голос. – Тотчас в рев! Коли что, баю, какая беда там…
Знал, что надобно было бы до разговора с Рассохиным послать в Никулицын рядок к Жирославу Лютичу с Неврюем и, быть может, послал бы, ежели по-другому дело пошло. Но внутренняя темная ярость не дала пождать ни дня, ни часу. Ведал не ведал Анфал, чем окончит трудный разговор? Может, и ведал! На Вятке редко кто доживал до преклонных лет, а двинскому воеводе уже переплеснуло на шестой десяток. И ведь мог собрать казачий круг, и на кругу объявить рассохинские вины. Да ить на кругу того не выскажешь, что промеж четырех глаз говорится, мог и уйти от ответа на кругу-то Михайло Рассохин!
Михайло явился, как и предполагал Анфал, не один, а с холуями, что после двинского похода носили его, почитай, на руках. И Анфалу с трудом удалось удалить их из горницы, и то, когда сам Рассохин мигнул молодцам: «Пождите, мол, тамо!»
– Сказывали мне! – начал смело и прямо. – Гостя к тебе приволокли, булгарина! Все о том Камском походе забыть не можешь?
– Не могу, Рассохин! – угрюмо ответил Анфал. – Садись! Што стоять-то передо мной?! Погуторим хоша на последях! – И Михайло Рассохин, не выпуская из рук рукояти сабли, присел-таки на краешек скамьи, глядя на Анфала желтым, остановившимся кошачьим взглядом.
– Почто ты меня предал тогда, Михайло, изъясни! Мы ить с тобою вместе дрались на Двине, вместе в полон угодили. Сам ты с Герасимом Расстригою из Нова Города утек! Что же, все было ничевухою, служил ты прушанам и до и после?