Тайна Запада: Атлантида - Европа - Мережковский Дмитрий Сергеевич (книги .txt) 📗
Дионис родился Человеком, это знает миф; но как он жил и умер, — еще не знает или уже не помнит.
Дионис родился, по Геродоту, в 1544 г. до Р. X., — значит, при XVIII египетской династии, Тутмозов, в полном для Египта свете исторического дня, в предутренних для Греции сумерках (Greuzer, 107). «Было три Диониса, обожествленных после смерти человека», по Диодору. Три меньше одного, если дело идет о достоверности лица исторического. Первый, старший, Дионис Индийский учит людей виноделию; второй, средний, — сын Зевса и Персефоны, «с рогами овчими» (Агнец-Жертва), учит их земледелию; и третий, младший, — сын Зевса и Семелы, Дионис — Вакх, проходит по всей земле, во главе женского воинства, должно быть, амазонок-мэнад; тирсы их — копья, обвитые плющом, притупленные на остриях сосновыми шишками, чтобы не ранили, — оружие войны, превращенное в знамение мира.
В братский союз объединяет он все племена и народы, прекращает войны, устанавливает вечный мир — новый Золотой век — царство Божье на земле (Diodor., III, 6, 64. — Foucart., 1. с. 12).
Это и есть тот Дионис Человек, чьи растерзанные члены покоятся в гробу Дельфийского святилища. Кем же он растерзан и за что? Этого миф не знает. Сказка-болтунья вдруг умолкает, немеет, как будто испугавшись чего-то. Этого не знает миф, ни даже мистерия. — «Вакховы таинства (растерзание бога-жертвы) произошли из действительных событий, из человеческих жизней или смертей», — кажется, так можно истолковать неясные, но глубокие слова Лактанция: ipsi ritus ex rebus gestis, vel ex casibus, vel ex mortibus nati (Вяч. Иванов, 1. с., V, 38). Это и значит: таинства связаны с каким-то лицом историческим. Но воля мифа к истории чем-то у древних обессилена, — чем, они еще сами не знают; как бы рукой осязают что-то завернутое в ткань покрова, но снять его еще не могут.
Бледною тенью исторического лица проходит через всю эллино-римскую древность Дионис-Орфей. Летопись Паросского Мрамора помнит год его рождения, 1399 до Р. X.: значит, почти современник египетского царя, Ахенатона, и это, может быть, не случайно: так схожи эти два лица (A. Wiedermann, Herodots. Zweites Buch, 1890, p. 242). Конон, писатель Августова века, не сомневается в историческом бытии Орфея, так же как историк Страбон, знающий даже место, где он родился, — Пимплею (Pimpleia), y Термейского залива, в Южной Фракии (Conon, Narrat., XLV. — Strab., fragm. 17–19. — Harrison, 1. с. 468). «Чудным даром песен, врачеством болезней и знанием обрядов для умилостивления богов, Орфей достиг власти над людьми», — сообщает Павзаний (Pausan. IX, 12). По Диодору, Орфей «писал о Дионисе Первом (Загрее) пелазгийским письмом», — может быть, критоминосским, только что нами открытым, но еще не прочитанным (Harrison, 467). Самый же для нас важный намек у неоплатоника Прокла: «Будучи пророком Дионисовых таинств, Орфей пострадал, подобно богу своему», homoia pathein tô aphesterô theô (Procl., ad. Plat. Polit., ар. Harrison, 461). Этим страданиям, «страстям» Диониса-Орфея посвящена потерянная трагедия Эсхила «Бассариды» (так назывались поклонницы Диониса Лютого, жены бассаров, Bassaroi, дикого фракийского племени). Вот что сообщает о ней Эратосфен, александрийский ученый времен Птоломеев: «Не Диониса почитал Орфей величайшим из богов, а Гелиоса-Аполлона, и, восходя до света на гору Пангей (Pangaion), ждал зари, чтобы первому увидеть солнце; за что Дионис, разгневавшись, наслал на него бассарид… и те растерзали его и разметали члены его; музы же, собрав их, похоронили» (Eratosth., Catasterism., XXIV). А по другому сказанию, тело его пожрали бассариды-людоедки, так же как тело Загрея — титаны (S. Reinach, 1. с., II, 89).
Если Орфей — воплощение Диониса Кроткого, Meilichios, то понятно, почему он восстает на страшного двойника своего, Диониса Лютого, Omêstês.
То же делает, на другом конце мира, древнемексиканский Орфей-Кветцалькоатль. Оба приносят себя в жертву, чтобы прекратить бесконечность человеческих жертв.
На гору восходит Орфей до-свету, когда все еще люди спят, и первый поклоняется восходящему Солнцу, — древние еще не знают какому, — мы уже знаем.
Тень Орфея — Пифагор, так же как сам Орфей — Дионисова тень. «Чистые», «святые», hosioi, katharoi, — имя пифагорейцев-орфиков. Так называемая «орфическая жизнь», orphikos bios, в «монастырских общежитиях», «киновиях», koinobioi (то же слово, как для будущих фиваидских пустынников), южноиталийских городов VI века, — общность имущества, пост, целомудрие, молчание, послушание, — уже настоящее дохристианское «монашество». Так же гонят и пифагорейцев, как будут гнать христиан; так же скрываются они в подземных тайниках, «катакомбах». Дом, где заперлись в Кротоне, сожгла возмутившаяся чернь, и почти все они погибли в пламени. Сам Пифагор, если верить Плутарху, был сожжен на костре, в Метапонте, как настоящий христианский мученик (Diogen. Laert., 1, I. VIII, X. — A. Chaignet, Pythagore et la Philosophie pythagoricienne, 1873, p. 102, 120, 87. —Fracassini, 101. — Carcopino, 178, 214).
«Св. Пифагор», «св. Орфей», хочется сказать, — почему, понял бы Данте, сходивший в Ад, подобно им обоим, с учеником их, Виргилием. В нимбе святости, и вошел в христианскую легенду Орфей. В стенописи римских катакомб, он — певец-кифаред небесной любви; в равенской мозаике Apollinarius in Classe — Пастырь Добрый, а на гематитовой печати гностиков Офитов — распятый на кресте (S. Reinach, 1. c. II, 83. — Harrison, 457).
Как Дионис Человек жил в мире однажды, мы не знаем, но знаем, как он всегда живет в человечестве. Эта жизнь — экстаз, extasis, в древнем смысле, — не нашем; наше слово «экстаз» измельчало и стерлось так, что потеряло свой первоначальный смысл. Трудно объяснить и еще труднее дать почувствовать нынешним людям, что такое экстаз, как слепорожденным, что такое солнце.
Первые точки экстаза доступны всякой живой душе человеческой; каждый из нас проходит через них, в любви, в природе, в музыке, в детских, райских снах; но только что пытаемся мы провести от этих точек линии вверх, как они искривляются вниз — из светлого экстаза в темный, из божеского — в демонический. «Если мы выходим из себя, exestemên (тот же корень, как в слове exstasis), то для Бога», — говорит ап. Павел, один из величайших учителей экстаза, «восхищенный до третьего неба и слышавший там неизреченные глаголы» (II Кор. 5, 13; 12, 2–4); а мы должны бы сказать: «Если мы выходим из себя, то для себя, а не для Бога». В этом и разница между древним экстазом и нашим.
Чтобы в стакан с водою влить вино, надо сначала выплеснуть воду; так человеку надо «выплеснуть» душу свою, чтобы влилось в нее нечеловеческое — не будем предрешать, что именно, здешнее или нездешнее, божеское или демоническое, — скажем просто: «неизвестное», какое-то искомое х. Оно не может войти в человека, пока он полон собою; ему надо сначала «выйти из себя» (по слову Павла и посвященных в мистерии), «потерять душу свою», чтобы приобрести душу иную, — не будем опять предрешать, какую именно, лучшую или худшую, — скажем просто: неизвестную «душу-х», как есть «х-лучи». Вот это «выплескивание», «потеря души», это «выхождение» человека из себя и есть в религиозном, столь для нас непонятном смысле, Экстаз.
Все мы живем не по «большому», а по «малому разуму»; его лишиться, значит для нас «сойти с ума». Легче нам себя убить, чем сделать это добровольно, а это и нужно, чтобы испытать экстаз.
Еврипид в «Вакханках», уже забоявшийся и усомнившийся в экстазе, вместе с Сократом, знает все-таки, что суд «малого разума» над «безумием» экстаза немногого стоит: