Истоки тоталитаризма - Арендт Ханна (читать книги полностью TXT) 📗
Вопрос, поставленный нами в начале этих рассуждений и к которому мы теперь возвращаемся, — это вопрос о том, какой вид основополагающего опыта из сферы совместной жизни людей составляет дух тоталитарной формы правления, сущность которой — террор, а принцип действия — логичность идеологического мышления. Факт, что такая комбинация никогда прежде не использовалась в меняющихся формах политического господства, очевиден. И все же тот базисный опыт, на который опирается тоталитаризм, должен быть известным и не чуждым человеку, так как даже эта самая «оригинальная» из всех политических форм придумана людьми и как-то отвечает их потребностям.
Как часто замечали, с помощью террора можно абсолютно управлять только теми людьми, которые изолированы и разобщены, и потому одна из первейших задач всех тиранических правлений — добиться такого разобщения. Изоляция от ближнего может стать началом террора; она, без сомнения, самая благоприятная для него почва и всегда его результат. Эта изолированность, или разобщенность, людей, так сказать, предтоталитарна. Ее признак — их бессилие, ибо сила всегда исходит от людей, «действующих согласованно» (Бёрк); разобщенные люди бессильны по определению.
Человеческая изолированность и бессилие, т. е. глубокая неспособность действовать, всегда были характеристиками тираний. При тираническом правлении политические контакты между людьми оборваны и человеческие способности к действию и проявлению силы расстроены. И тем не менее не все контакты между людьми порваны, как и не все человеческие способности разрушены. Остается незатронутой вся сфера частной жизни с ее возможностями для выдумки, мысли и накопления опыта. Но мы знаем, что тяжкий гнет тотального террора не оставляет места для такого рода частной жизни и что самопринуждение тоталитарной логикой разрушает человеческую способность к опыту и мысли так же верно, как и его способность к действию.
Что мы называем изолированностью или разобщенностью в политической сфере, именуется одиночеством в сфере межчеловеческого общения. Изоляция и одиночество — не синонимы. Я могу быть изолированным (т. е. быть в ситуации, в которой я не могу действовать, потому что рядом со мной нет никого), не будучи одиноким; и я могу быть одиноким (как в случае, когда ощущаешь себя покинутым всеми, лишенным всякого человеческого сочувствия), не будучи изолированным. Изоляция — тупик, в который загнаны люди, когда разрушена политическая сфера их жизнепроявления, где они действуют вместе в общих интересах. И все же изоляция, хотя она и может быть разрушительной для энергии и способности действовать, не только не вредна, но даже нужна для всех видов так называемой производительной деятельности людей. Человек как homo faber склонен самоизолироваться, уединяться со своей работой, временно покидая сферу политического. Делание, изготовление вещей (poiesis), отличаемое от действия (praxis), с одной стороны, и абстрактного труда, с другой, всегда происходит в некоторой изоляции от общих интересов, независимо от того, создается ли произведение ремесла или искусства. В такого рода изоляции человек все еще сохраняет контакт с миром как искусственной средой, созданной людьми. И только когда разрушена простейшая форма проявления творческой способности человека, каковой является его потребность добавлять в общий котел нечто свое, изоляция становится совершенно непереносимой. Это может случиться и в таком мире, где главные ценности — трудовые, иначе говоря, там, где все виды человеческой деятельности превратились в процесс труда. При таких условиях человеку оставлено только одно направление трудовых усилий, сводящихся к голым усилиям сохранить жизнь, а связь с миром как очеловеченной искусственной средой оборвана. Изолированный человек, который потерял свое место в царстве политического действия, теряет также власть и над миром вещей, поскольку его больше не признают homo faber, а рассматривают как animal laborans, чей необходимый «обмен веществ с природой» никого не интересует. И тогда изоляция переходит в одиночество. Тирания, опирающаяся на изоляцию, в общем оставляет производительные способности человека в неприкосновенности; но тирания над «трудящимися» как какими-то одномерными существами, пример чему мы находим в управлении рабами в античности, автоматически стала бы управлением не только изолированными, но и одинокими людьми и тяготела бы к тоталитаризму.
Если изоляция касается только политической стороны жизни, одиночество затрагивает человеческую жизнь в целом. Тоталитарный режим подобно всем тираниям, определенно не мог бы существовать не разрушая обычную общественную жизнь, т. е. не губя изоляцией политические способности людей. Однако тоталитарное господство как форма правления ново тем, что оно не удовлетворяется этой изоляцией, а разрушает также и частную жизнь. Оно опирается на одиночество, на опыт тотального отчуждения от мира, опыт, принадлежащий к числу самых глубоких и безысходных переживаний человека.
Всеобщее одиночество как условие для распространения террора, этой сущности тоталитарного правления, и для подавляющего влияния идеологии или убийственной логичности, подготовлявшей будущих палачей и жертв террора, тесно связано с потерей почвы под ногами и ощущением своей ненужности, что стало бичом современных масс с началом промышленной революции и приобрело особую остроту с наступлением империализма в конце прошлого века и крушением политических институтов и социальных традиций в наше время. Потерять почву и прочные корни — значит не иметь своего места в мире, признанного и гарантированного другими; быть ненужным означает вовсе не принадлежать к миру. Беспочвенность может быть предварительным условием для состояния ненужности, так же как изоляция может (но не должна) быть предварительным условием для состояния одиночества. Взятое само по себе, без учета его недавних исторических причин и новой роли в политике, одиночество одновременно и противно основным условиям человеческого существования, и реально как один из глубочайших опытов каждой человеческой жизни. Даже опыт восприятия чувственно данного материального мира зависит от наших контактов с другими людьми, от общего здравого смысла, который регулирует и контролирует все остальные смыслы и без которого каждый из нас был бы ограничен лишь показаниями собственных органов чувств, ненадежными и обманчивыми как самостоятельный источник опытных данных. Только потому, что мы обладаем common sense, здравым смыслом, иначе говоря, только потому, что не один человек, а множество людей населяет землю, мы можем доверять нашему непосредственному чувственному опыту. Однако стоит почаще напоминать себе, что однажды мы покинем этот наш общий мир, который, как и до нас, будет идти своим путем и для чьей длительности мы не нужны, чтобы понять сущность одиночества, испытать чувство заброшенности в мире, оставленность всеми и всем.
Экзистенциальное одиночество — это не уединение. Для уединения всего-навсего требуется жить одному, тогда как одиночество наиболее остро проявляется в обществе других. Если не считать случайных замечаний — обычно в форме парадоксов, подобных изречению Катона (цит. по: Cicero. De Re Publica. 1. 17): Numquam minus solum esse quam cum solus esset («Никогда он не был меньше один, чем когда он был один» или лучше: «Меньше всего он был одиноким наедине с собой)», — то, по-видимому, первым, кто увидел различие между одиночеством и уединением, был Эпиктет, римский освобожденный раб, философ греческого происхождения. Его открытие некоторым образом было случайным, ибо главный интерес для него представляло не одиночество или уединение, а возможность быть свободным одному (monos) в смысле абсолютной независимости. По Эпиктету (Dissertationes. Кн. 3. Гл. 13), одинокий человек (eremos) тот, кто находится в окружении других людей, с кем он не может наладить общения или перед чьей враждебностью он беззащитен. Уединенный человек, напротив, не окружен другими и потому «может пребывать наедине с собой», так как люди обладают способностью «разговаривать сами с собою». Другими словами, в уединении я нахожусь «своей волей», вместе с моим «Я» и тем самым как бы вдвоем-в-одном-лице, тогда как в одиночестве я действительно один, покинутый всеми. Строго говоря, мышление возможно только в уединении и есть внутренний диалог нашего «Я» с самим собой; но этот диалог двух-в-одном не теряет контакта с миром людей, моих ближних, поскольку они представлены в том моем «Я», с которым я веду мысленный диалог. Проблема уединения состоит в том, что эти двое-в-одном нуждаются в других, с тем чтобы вновь стать одним — одной неповторимой индивидуальностью, которую нельзя спутать ни с какой другой. В подтверждении своей индивидуальности, в определении нашей личности мы целиком зависим от других людей; и именно в этом великая спасительная благодать человеческого братства для людей в уединении, что она снова делает их «цельными», спасает от бесконечного мысленного диалога, в котором человек всегда остается раздвоенным, и восстанавливает полноту и определенность индивидуальности, заставляющей человека говорить своим единственным неповторимым голосом, принадлежащим только ему и никому другому.