Девять (СИ) - Сенников Андрей (книга жизни .txt) 📗
Засобирались пришлым вслед шесть семей. Хоть и поздно, осень скоро, а всё же не захотели ждать. Дойдём, говорили, и с детьми дойдём. Лучше в дороге пропасть, чем сидеть сиднем, пока не убьют. За Ловать сразу не пошли, потому — незачем. Верстах в двадцати пяти от устья русло Ломжинки делало крутую петлю, сильно сближаясь с Ловатью. Перетащить через голые галечные косы, хоть лодки, хоть плоты — нечего делать. Потом сплавиться по течению версты две и снова волоком, но уже к истоку Хижмы, а уж по ней до самой Хакасии дойти можно…
Выходили утром, тридцать два человека. Мужиков шестеро. Остальные: старики, бабы, девки, ребятня. Самому младшему пять годков. Уходил и закадычный дружок Ваньки Кочергина. Нехитрый скарб, немного провианта погрузили в две лодки, и на три лёгких плота. Толкались шестами, спокойная Ломжинка не сопротивлялась. Вышли провожать всем посёлком, от трехсот человек в семнадцатом, в Осокино осталось едва ли сотня, а теперь и того менее. Скорбно смотрел вслед уходящим батюшка и мелко крестил, шевеля губами…
За день похолодало, вечер прибился к земле туманом, выползая из тайги к посёлку крадучись, словно волк к овину. И так же тихо, беззвучно вышел к Осокино конный отряд. Неспешно спустился с пригорка. Перебирали ногами лошади, утопая в молочной белизне по брюхо, звякали уздечки, да изредка звенело оружие. Всё. Ни звука, ни окрика, ни дробного топота… Всадников заметили, когда они уже въезжали в начало единственной в посёлке улочки. Кто-то ударил в рельс. Тренькнуло раз и затихло, словно в нерешительности: то ли звать всех, не то велеть разбегаться. Всадники не умерили шага, не ускорили, продвигаясь к центру посёлка: неподвижные, заросшие дурным волосом лица, заломленные солдатские папахи с красной полосой наискось. Первым ехал Кочнев. Широколицый, рябой мужик с плечами в добрую сажень, в потёртой кожанке с проплешиной от ружейного ремня на правом плече, офицерской портупее с жёлтой револьверной кобурой. Остановились молча, никто не спешился. Кочнев кривил бледное лицо, да изредка скалился в бороду: не то от боли, не то с издёвкой. Прошло минуты три. Никто не шевелился, не произнёс ни звука. Тишина пахла кровью, порохом и железом…
Поселковые потихонечку подходили, кто-то выглядывал из окон. Вперёд вышел отец Михаил, пряча ладони в рукавах потрепанной рясы. Смотрел вверх, в лицо партизанскому командиру без трепета и подобострастия, но и без злобы.
«Уходил сегодня из посёлка кто?» — спросил вдруг Кочнев. Лошадь под ним беспокойно переступила, прядая ушами. Кочнев натянул поводья и уточнил, — «Семейные, по реке…»
Батюшка нерешительно кивнул. В толпе кто-то сдавленно охнул. Кочнев тяжело спешился, человеческое кольцо вокруг разжалось, ойкнул ребенок. Кочнев перебросил поводья, подхватил под уздцы.
«У Чёртова камня они», — сказал, дергая щекой. — «Все. Я людей оставил охранять от потравы. Ты, поп, народец собери к утру, если по-людски хотите… Только это, кишкой покрепче. Мы поможем, если что…»
Он снял шапку, русый вихор упал на лоб. Воздух зашуршал, партизаны повторяли командирский жест, опускали головы, словно само небо пригибало их.
«Ты!» — закричал священник и несильно ударил Кочнева в грудь. — «Ироды!»
Командир отшатнулся, скорее от неожиданности, чем от самого удара, гневно пламя полыхнуло в чёрных глазах, круто вздыбилась бровь и… опала. Огонь угас, Кочнев вновь опустил голову…
«Нет, не мы», — сказал он тихо. — «Тех мы сами… Тех… Как собак мы их зарыли… вот что! Чтобы без следа…»
Игорь замолчал, потер ладони, словно они озябли, и взял бокал. Он пил длинными глотками, и кадык ходил вверх-вниз будто поршень. Горохов испытывал острое желание сделать то же самое, но боялся расплескать содержимое раньше, чем донесет до рта. Сухой язык царапнул нёбо…
— Извините, Альберт Васильевич, — Игорь утёр губы, — Это совсем не новогодняя история… У старого знакомого деда есть целая теория о месте близ Чёртова камня. Кочергин её высмеивал, но всегда повторял примерно то же: «Не места бойся, Игорша. Людей в этом месте. Здесь они в своём нутре полной мерой черпают, а чего — заранее не узнаешь. И чем больше вынимают, тем больше остаётся. Как в загадке про яму…»
Горохов вздрогнул. Собрался с силами и выпил добрую половину своей порции и… ничего не почувствовал. Он отчаянно жалел, что согласился остаться на партию-другую и в то же время подспудно осознавал, чувствовал: ему этот рассказ нужен, как никому другому.
— Что там случилось?
— Не знаю, — Игорь пожал плечами. — Иногда мне кажется, что дед хотел рассказать всё, до конца. Помню выражение его глаз, ясных, совсем не старческих. Глаза узника в темнице, жаждущего освобождения. Память, иногда, жестокая штука… Думаю, он был там. Скорее всего, тишком. И что-то видел, но рассказать мне так и не решился. Я, конечно, спросил, автоматически. Не уверен, что мне хотелось знать. Дед говорил нехотя. Что телега в посёлке осталась одна, и до самой ночи Устин-плотник, увечный ещё с русско-японской войны, ладил волокуши. Кочневцы стали на постой, благо места хватало, но молчали каменно и, вообще, вели себя тихо. Пили. Много, тяжело и молча, пока не полегли вповалку и только ночью, во сне кто-то из них надрывно кричал в темноту барака: «Бей! Бей! Бей!» Не помогла им выпивка. Никогда не помогает, никому. (тут дед, помню, на меня так глянул, что до печёнок пробрало). И ещё помню диковато прозвучавшую фразу: «Всё собрали в шесть больших ящиков. В них и хоронили…» Понимаете? Не тела, не трупы, не убитые… Безликое и аморфное «всё». Дед говорил и смотрел на меня: «Достаточно, мол?» Мне показалось достаточно… Он ещё рассказал, что отец Михаил, проводивший обряд отпевания, через два дня после похорон, заколотил церковь и ушёл в тайгу. Один…
За окном кто-то завёл машину. Надсадный рокот насквозь промёрзшего движка, рвал тишину в клочья. Первое января, ранние птахи собирались по гостям. Начинались десятидневные новогодние праздники.
— Так странно, — Игорь невесело усмехнулся. — Странно, что нам дали квартиру именно здесь. Мы так радовались, я даже не подумал, что это рядом…
— Что!? — голос у Горохова сел. Догадка сделала вопрос излишним, но он спросил, — Что рядом?
Игорь помолчал, озадаченно моргая, потом глаза широко раскрылись.
— Чертов камень, — сказал он после паузы. — Чёртов камень. Это его вы видели там, в «Яме»…
В конце февраля, почти сразу после окончания сессии Горохов уступил Люсе и лёг в клинику на обследование. Точнее, он уступил собственным страхам. Он боялся надвигающейся весны, таяния снега, он боялся пробуждающейся Ямы и… себя. Лёжа на больничной койке между процедурами, забором анализов и прочей медицинской суетой, он вновь и вновь перебирал в памяти рассказ Игоря, и события давних лет надвигались стремительно и неотвратимо. Стены палаты раздвигались, зеленели и щетинились ветвями, потолок проваливался в бездонное небо с редкими облачками. Одуряюще пахло травой и цветами. Метёлки, рассыпающие лёгкие семена, щекотали раскрытые ладони. Ленточка реки впереди вилась прихотливыми изгибами. Ветерок доносил приятную прохладу, освежавшую разгорячённое солнцем и ходьбой лицо. Земля пружинила под ногами, пьяный воздух убаюкивал…
Потом Горохов замечал камень. Далеко, на берегу реки, словно спина доисторического животного, выбравшегося на берег. Воздух вдруг темнел, гладь реки ломалась всплесками, дрожь пронизывала землю под ногами. Горохов бежал. Бежал вниз к камню, задыхаясь под ударами горячего ветра, оступаясь в сусличьих норках. Небо над головой рвалось с треском, и в прорехи сыпался пепел. Он бежал. Камень впереди раскачивался и подпрыгивал, словно кто-то подбрасывал его в гигантской ладони. Сухо щёлкали винтовочные выстрелы, ближе, ближе… Горохов озирался, щурясь, но не видел не стрелявших, ни тех, в кого стреляли. А потом, вплетённый в косы ветра, до него долетал отчаянный детский крик:
— Ма-а-мы-ы-нька-а-а-а!
Волна оглушительного зловония сбивала с ног, рыхлая земля лезла в рот пополам с сухими травинками, пот щипал глаза… или слёзы. Ветер с хряском вспарывал рубаху на спине стремительным лезвиями, обжигая, словно швырял горстями в распоротый ворот горящие угли…