Влюбленный Байрон - О'Брайен Эдна (библиотека книг txt) 📗
На обратном пути в монастыре Теотокос Аквилион с Байроном впервые приключился судорожный припадок, который оказался предшественником более сурового заболевания. Их приветствовали курением фимиама, а потом изощренной церемонией с исполнением гимнов. Не успел аббат произнести «Lordo Inglese», как Байрон пришел в ярость, потребовал, чтобы его избавили от этого «злобного безумца», и устремился в соседнее помещение, где забаррикадировался с помощью столов и стульев. Он отказался впустить доктора Бруно и принять пилюли, рвал на себе одежду, разодрал матрас, лежавший на полу, полуголый забился в угол, как загнанный зверь, называл всех «дьяволами», кричал, что он «в аду». Гамильтон Браун, молодой шотландец, присоединившийся к пассажирам «Геркулеса» в Леггорне, в конце концов усмирил его, дал Байрону benedette pillule [86] доктора Бруно, и, после ребячьего бормотанья какой-то околесицы, Байрон улегся на матрас и заснул. В награду Гамильтону Брауну разрешили спать на складной кровати Байрона.
Вернувшись в Кефалонию, Байрон ждал новостей от непрочной и ревнивой греческой коалиции. Греческий комитет в Лондоне выказывал недовольство, он спрашивал, чем вызвана такая задержка Байрона на острове; кое-кто заподозрил, что он отправился туда погреться на Ионических островах и набрать материал для своих стихов. «Я не отчаиваюсь из-за всего этого», — писал он в своем дневнике, однако в действительности именно словом «отчаяние» можно описать его состояние. Его революционный пыл пропал, отряды иностранных солдат уменьшались — одних убили турки, других — сами греки, кто-то умер от болезней, кто-то наложил на себя руки.
Согласно Маврокордатосу, самым слабым местом на его родине, которому более всего грозили враги, был Миссолунги в проливе Патрас. Именно туда он просил отправиться Байрона как спасителя Греции. Итак, 29 декабря, после пяти месяцев ожидания, они выступили на двух судах под нейтральным ионическим флагом: Байрон и его спутники — на одном, Пьетро Гамба со всей их провизией и тысячами долларов — на другом. Путешествие было сопряжено с опасностями — блохи, сильные течения, бури и, наконец, преследование вражескими фрегатами. Байрону и его спутникам удалось уйти на мелководье и ускользнуть к скалам Скорфы, откуда Байрон отправил срочное сообщение полковнику Стенхоупу в Миссолунги, которого прислали из Англии в помощь Байрону. Байрон просил обеспечить их безопасность, выражая особую заботу о Лукасе: «Уж пусть лучше его разорвут на куски, да и меня вместе с ним, чем он попадет в руки этих дикарей». Эти слова, с их романтическим подтекстом, едва ли понравились доктринеру Стенхоупу, который приехал спасать и просвещать греков.
Судно Гамбы захватили турки. Капитана переправили на турецкий фрегат, чтобы допросить, а потом обезглавить. Трагедии не случилось лишь потому, что этот капитан когда-то спас турецкого капитана в Черном море. Поэтому вместо того, чтобы конфисковать корабль вместе с Гамбой, Легой Замбелли и остальными слугами, лошадьми, оружием, деньгами, печатными материалами и секретной перепиской Байрона с греками, их пригласили на обед, а потом отпустили с восточными почестями. Байрон, обычно не склонный к религиозности, приписывал это двум большим церковным службам в храмах Святого Дионисия и Мадонны на скалах.
Первые приветствия были действительно очень сердечными. Байрона в алом мундире доставили в Миссолунги, где его встречали ликующая толпа греков, Маврокордатос, полковник Стенхоуп и целая шеренга греческих и иностранных офицеров. После ружейного салюта его препроводили в скромный двухэтажный дом с конюшнями и двориком, где можно было проводить военные учения. Трелони, который приехал позднее, описал увиденное как «наихудшее местечко на всей земле» — мрачное болото, окруженное стоячими озерами (их он назвал «пояс смерти»). Маврокордатос, напыщенный льстец, произвел впечатление на Байрона — тому пришелся по вкусу застенчивый взгляд за круглыми стеклами очков, изобличавший скорее ученого, чем солдата.
Вскоре Байрона навестили примасы и вожди со свитой. Все клянчили деньги. И хотя Байрон клялся не присоединяться к отдельным фракциям, а лишь к нации в целом, он незаметно для себя превратился в сторонника Маврокордатоса. Первым заданием Байрона стала организация артиллерийского подразделения, которое ему надлежало возглавить и обучить для готовящейся осады, а потом и захвата Лепанто — это название вошло в историю. В 1571 году Дон Хуан Австрийский вел европейский флот, который нанес поражение Оттоманской империи, и от Донни Джонни Байрона ждали повторения сего героического деяния. Лепанто был укрепленным городом в двадцати пяти милях к западу от Миссолунги. Крепость, находившаяся в то время в руках турок, охранялась гарнизоном албанцев, которые, по слухам, страдали от своего жалкого состояния.
Армия, выступавшая под собственным знаменем, состояла из племени сулиотов, изгнанных с отрогов Южной Албании и нашедших убежище в Кефалонии. Их живописные костюмы и прославленная храбрость импонировали романтическому духу Байрона. К сожалению, он основывал свою оценку всех сулиотов на впечатлении от общения всего с двумя, которых нанял на службу во время своих путешествий в 1809 году. Армия, предводителем которой он теперь оказался, была недисциплинированной, циничной и алчной. Этих людей вовсе не интересовала независимость греков, они постоянно требовали от Байрона повышения жалованья и лучшего питания, придавали первостепенное значение племенному статусу и бунтовали против управления немецкими, английскими, американскими, шведскими и швейцарскими офицерами. Помимо муштры и обучения военному делу, он должен был обеспечить кровом шестьсот солдат и их лошадей; только их питание обходилось еженедельно в две тысячи долларов. С помощью итальянки, жены местного портного, Байрон предоставил в их распоряжение «незамужних женщин».
«Революция — это не розовая водичка», — говорил он. Подвергаясь насмешкам собственной армии, живущей в жалкой казарме, Байрон оказался в окружении пистолетов, шпаг, сабель, кортиков, штыков, ружей, шлемов и труб. У него было две заботы — поддерживать дисциплину и разжигать воинский пыл. Трубы не зазвучат, пока они не возьмут Лепанто.
Английский хирург Дэниел Форрестер, приехавший вскоре со своим капитаном на военном бриге «Алакрити», оставил живое описание этого беспорядочного хозяйства: юные солдаты в широких льняных юбках (часть национальной одежды греков) и грязных носках, вооруженные до зубов, либо палят из ружей, либо играют в карты прямо на полу. Тита, в полном обмундировании, ввел Форрестера и капитана Йорка в помещение. Лукас, одетый, как албанец, с оружием, украшенным красивой чеканкой, принес им кофе и оливки. Байрон встретил их приветливо, но разговаривал весьма легкомысленным тоном: трудно было поверить, что он написал хоть строчку «на серьезные и трогательные темы». Послеобеденным развлечением была пальба по бутылкам из-под вишневого ликера, причем Байрон стрелял удивительно метко, хотя, как заметил Форрестер, его рука дрожала «словно во время приступа лихорадки».
Согласно донесениям греческих разведчиков, взять Лепанто было не трудно, так как албанская армия, которая удерживала крепость, не получала жалованья уже несколько месяцев и ей грозил голод. Битва будет чисто символической, так как албанцы почтут за благо сдаться. А когда Лепанто падет, они смогут, по словам Маврокордатоса, захватить Патрас, и тогда Западная Греция окажется в их руках. Эта картина — Байрон в вонючей лагуне под проливным дождем, сплошная топь, армия на грани распада, — все бы это могло показаться (не будь оно столь плачевно правдивым) вымыслом, возникшим в воображении молодого впечатлительного лорда, когда он разъезжал на пони по окрестностям Абердина.
Многое соединилось, чтобы досадить ему, но самым худшим было смятение чувств из-за Лукаса. Байрон полагал, что, как с Эдлстоном и Робертом Раштоном, его всегдашний магнетизм покорит юношу, но этого не случилось. Для Лукаса Байрон был пожилым мужчиной с седеющими волосами, потемневшими зубами, склонный к полноте, — могущественным человеком, в чьей власти пожаловать мундир, золотой шлем и все снаряжение воина. Насупленные брови Лукаса тревожили Байрона, как «взгляд змеи». На свое тридцатишестилетие в январе 1824 года, несмотря на угасание сексуальной силы, он написал стихотворение о живучести любви даже в постаревшем сердце: