Альбом для марок - Сергеев Андрей Яковлевич (читать книги онлайн бесплатно серию книг .TXT, .FB2) 📗
9 июня 1944 г.
Недавно Сергей прислал из Киева письмо: Маргарита и Ольга Романовна погибли.
Спустя много после войны баронесса написала Сергею из Польши. Она отступала с немцами до Познани, а там вышла замуж за пожилого поляка:
– Он мне как отец…
Чтобы мы не сдохли, в военные зимы, через силу, с пудовым – для всех сестер – грузом меда приезжала из Ожерелья отечная, багровая бабушка Феня, самая красивая из Калабушкиных. Мед распределялся поровну, доставалось не так уж много. Дед и папа – пробовать не желали. Бабушка подкармливала Веру – несчастная, маму – слабенькая, и вовсю – меня. О себе забывала, никто не напомнил. А я в голод учился распознавать сорта и оттенки медов.
Сердцем бабушка Феня мучилась с детства, осталась в деревне, счастливо вышла замуж за просвещенного крестьянина Ивана Павловича Бычкова. Это был книгочей, мастер на все руки и богомаз. Деду Семену в ресторанах расписывал потолки амурами. Первым в Ожерелье завел пасеку. Моя бабушка Ирина выписывала ему журнал по пчеловодству.
В коллективизацию соседи-завистники с помощью его собственного родного сына-комсомольца состряпали на него донос: не 6, а 600 десятин. Ивана Павловича не раскулачили, а арестовали. Через год-два-три из-под Караганды – опустил добрый человек – пришло единственное письмо. Смысл: не ждите.
Пасека пережила хозяина, и по-деревенски бедная, больная бабушка Феня дарила нас, городских. А какие она присылала письма! По всем правилам: Во первых строках моего письма… – и перечисление, кому, в каком порядке, какие поклоны. И затем живо, как говорила, – фонетическая запись рассказа о новостях в Ожерелье, о новых пакостях сына с невесткой…
Зиму сорок второго – сорок третьего мы с мамой жили у бабушки: центральное отопление не действовало, голландку худо-бедно топили.
В Вериной качалке я читал дореволюционную Тысячу и одну ночь, в комплектах Пионера выискал Экспедицию Барсака, отвратился от Великого противостояния и Старика Хоттабыча. Сладко пощипывала Дикая собака динго, пугала Военная тайна, добрые чувства пробуждала Школа в лесу.
С бабушкой я повадился по епархии. На Большой, на Малой Екатерининской видел старинную утварь, коврики, статуэтки, чашки, киот с эмалевыми образками Серафима Саровского. Получал: где открытку Делла Вос-Кардовская или Христос Воскресе!, где – царскую марку, где – франк Наполеона Третьего. Однажды бабушка, ликуя, притащила мне толстый неровный медяк с двумя фигурами и большим М:
– Чуть не Михаил Федорович!
Растравила меня бабушка Варя, жена сгинувшего деда Семена, Цыгана:
– У меня была медная монета со Христом, византийская.
Моя бабушка – в утешение – тайно подарила мне новенькую пятерку 1818 года.
После серебряной мелочи дед презентовал мне советский рубль с рабочим и крестьянином:
– А еще был червонец – как царская десятка, только крестьянин сеет.
У него я был уже не колхозник, а старьевщик.
Дед пытался сводить меня в Экспресс – по старой памяти звал его Инвалидным – на Петра Первого. Меня, до шестнадцати лет, не пустили.
– Хорошая картина Петр Первый. Хорошая – Чапаев. Там психологическая атака. Я из-за нее четыре раза смотрел.
(Папа в Чапаеве запомнил другое: Вы спите, мнимые герои…)
Дед научил меня играть в шахматы. Говорил: гарде, офицер, тура́. Шахматы у него были революционные – обычные фигуры, только не белые и черные, а красные и черные – чтобы никто не был белым. На доске – накладной квадрат в одно поле:
Тов. Михайлову И М от шах-коллектива “Фото-Ювелир” занявшему 2-е место в I-м турнире 10/vii—33 г.
Папу я иногда обыгрывал, деда – ни разу.
Папа приходил почти каждый вечер, носил картошку, ходил за водой, колол и носил из сарая дрова, со всеми ел суп-рататуй, сдержанно говорил о войне и политике.
По воскресеньям гулял со мной. Раз зашел во дворе в уборную – в доме канализация/водопровод замерзли, – кто-то снаружи хлопнул его палкой по голому заду. Папа рассказывал, смеялся.
Я ходил на лыжах один – детей в доме 5-а не было, – вдруг меня обступили Тимур и его команда. Вырывали одну лыжную палку. От оскорбленности я не кричал – держал, упирался. Отняли, исчезли. Я рассказывал, не смеялся. Старался сидеть дома.
Меня выгоняли гулять с Верой. Я часами выслушивал о евреях, гнусно поддакивал: Вера дарила мне марки – венгерские с парламентом и жнецами, колониальные с туземцами и ландшафтами, греческие с вазами и скульптурами. Она наглухо вклеивала марки в альбомчик и обводила поле с зубцами золотой акварелью:
– Так сейчас модно за рубежом.
Некоторые марки, показав, сжигала. Сожгла она все свои холсты и этюды, принялась за книги. Никто не препятствовал:
– Ее вещи. Что хочет, то и делает.
Только папа официально купил у нее Пушкин в жизни. Academia, в коробке.
Вера была хроником, держали ее в Столбовой. Бабушка ездила к ней дважды в месяц – редкими, почти без расписания, паровиками – целая история. Раз ездила мама – потом три дня лежала в лежку.
Вера требовала, чтобы ее забрали, на глазах выливала, выкидывала с трудом собранную еду.
Часто сбегала. Сбежав, била бабушку по щекам; деда – боялась. Рассказывала тюремные ужасы – скорее всего, чистую правду.
Из Столбовой по пятам вваливались санитары, увозили – иногда с боем. Зачастую бабушка не выдерживала, оставляла дома под расписку, – со всеми мыслимыми последствиями.
Дневник:
17 июля 1944 г.
Верка совсем спятила: приехал Игорь – Верка назвала его шуцбундовцем и плюнула ему в лицо.
Плевала она в бабушку Асю и в папу. Папа отшучивался:
– Недолет, Вера Ивановна.
В ответ она строила дикие рожи, показывала язык.
Странным образом, папа уважал Веру, ценил в ней культурность, художественное начало. Перед войной, когда она, была лучше, на свою ответственность устраивал ей в Тимирязевке заказы на диаграммы.
По-прежнему Вера любила меня и оказывала мне всяческое внимание. Мне же само ее присутствие было чем дальше, тем невыносимей. Сидит, молчит – а я хоть вон беги. Папа пытался меня оградить, протестовал, что-то говорил по-хорошему. Со своей стороны, дед, домашний тиран, боялся, что как-нибудь ночью Вера всех нас перережет. Безуспешно. В бабушке верх брала жалость к несчастной дочери [23].
Бабушка по-прежнему работала у Склифосовского, только теперь – в приемном покое и – сутки дежурю – двое свободных. Месячной зарплаты ее с пенсией хватило бы на три-четыре рыночных буханки хлеба или пять-шесть кило картошки. Зато всем родным были лекарства – даже сульфидин. При этом в голову не приходило, что лекарства можно продать. Лечить бабушка обожала:
– Выходит из нас пудами, а входит золотниками.
Лечила дома – может быть, слишком. Лечила и на работе.
Есть рассказ, что она дала профессору Юдину от дизентерии порошок ксероформа вовнутрь – и как рукой сняло.
Сама – никогда не лечилась: а мне все нипочем. При гнойном аппендиците отказалась от операции.
Работа в приемном покое непосильная, а видеть приходится столько, что жизнь предстает еще ужасней, чем есть:
Ребенок проглотил лезвие безопасной бритвы.
Рабочие перепились метиловым спиртом.
На пешехода ребром упало стекло с этажа.
Воры накачали лягавого автомобильным насосом в задний проход.
Среди дежурства примчалась к нам – убедиться – привезли мальчишку из-под троллейбуса: вылитый я.
Бабушка до последнего опекала маму: может быть, понимала, что той не справиться. Мама никогда не делала никаких усилий – а когда я родился, усилия ох как понадобились. Мама изнемогала, ей постоянно недомогалось. Кто-то сказал слово: гипертония. Слово пошло в ход.