Бульвар под ливнем (Музыканты) - Коршунов Михаил Павлович (онлайн книга без TXT) 📗
У Андрея в руках Страдивари, смычок. Андрей расстегивает пуговицы на манжетах рубашки: руки должны быть свободными, кисти. Расстегивает пуговичку на воротнике рубашки. Проверил, не скрипит ли под ногами пол.
Теперь три раза ля. Тамара Леонтьевна нажимает первый раз клавишу. Второй. Третий. Андрей подстраивается.
Прошло две минуты.
Все, что было вчера, это было вчера, а теперь все должно быть, что должно быть сегодня. Сейчас. Вот… Через минуту… Нет, меньше чем через минуту. Скрипка на плече. Смычок нацелен на струну. Придет сейчас с первым движением быстрота, четкость, точность игры. И отвага, и смелость, и элемент риска, и красота, и серьезность. Ну! Придет все это или не придет? Сумеет пробиться сквозь ширму к слушателям в зал? Чтобы одно дыхание с теми, кто по ту сторону ширмы? Дыхание неразделенное и неразделимое? Ну!
Тамара Леонтьевна поднимает руки над клавишами, смотрит на Андрея. Вчера ничего не начиналось, вчера еще было впереди сегодня, и можно было сомневаться в себе, и не сомневаться, и опять сомневаться. А теперь уже нет ничего впереди, никакого запаса времени. Секунды. Андрей их слышит, каждую секунду. Он должен начать. Как в тяжелой атлетике: три минуты, и надо браться за штангу, толкнуть ее сильно и плавно, и стоять потом, держать над головой, пока судьи не засчитают вес, не скомандуют «даун» — опустить. Скрипка для Андрея — штанга, тяжелая, с рекордным весом.
Тамара Леонтьевна нажимает на клавиши. Теперь это не ля, уже все началось.
Андрей касается смычком струны, сильно и плавно толкает скрипку — первый такт перед контрольным микрофоном…
Рита — о себе и об Андрее
Мы стояли на площади, и я сказала, что я его люблю. Но я не знала тогда, люблю я его или нет. И раньше, когда еще учились в школе, тоже не знала. Теперь знаю, что не люблю. Это окончательно. Нет, я его люблю, но не так, как сказала. Тогда, на площади, я должна была так сказать Андрею, чтобы он поверил и успокоился, и сумел подняться на ту ступеньку, на которую он может подняться как музыкант. На самую верхнюю, это его место, в высшей лиге, что ли. И я обязана была помочь ему. Но у меня часто не было сил не то что на других, но и на себя. Но я не хотела с этим считаться. И не хочу! И не буду!
Я отвергала все легкое для себя. У нас в семье индустриальные традиции, но вместо мальчика родилась я, и еще в таком вот ослабленном качестве. Птицы в полете не смотрят назад, и я не хотела смотреть назад. Мне казалось, что, когда чувствовала себя хорошо, сил много. «Завтра — это только другое имя для сегодня», — индейцы говорят. Я не хотела застревать в себе, в одном и том же сегодня, которое было бы связано только с моим здоровьем. Хотела доказать себе и всем, чего я стою. Не родился сын, но зато родилась я. Это я отцу так говорила. Пыталась мне препятствовать мама, но я с ней быстро справилась. Может быть, даже обидела при этом. Мою маму надо очень хорошо знать, чтобы догадаться, что вы ее обидели: она не то чтобы вежливый человек, а мучительно застенчивый. Она резко выпадает из индустриальных традиций семьи. Инопланетянка. И выпадает прежде всего за счет характера, его своеобразия.
Такая у меня мама, но я совсем другая в отношении характера и всего прочего. Очевидно, я о себе говорю не очень понятно или не очень убедительно. А все потому, что сама для себя все-таки не очень понятная и убедительная. Я стремлюсь к тому, чтобы обнаружить себя настоящую в какой-то момент, найти последнее, подлинное измерение, которое до сих пор не нашла, — кем буду на самом деле? Чего хочу? Я! А не того, чего требуют от меня обстоятельства, которым подчиняюсь честно, охотно и абсолютно по собственной воле. Сама на себя их возложила.
Для многих я была настоящей такой, какой они меня видели, привыкли видеть. Для Андрея, например. Он не знал, что для меня что-то трудно, что не только я должна помогать другим, но и мне должны помогать другие. Почувствовали бы это, догадались бы, подчинили своей воле. И может быть, даже прогнали бы с завода. Не уговаривали, не убеждали, не советовали, а — прогнали. Опять все очень путанно, но иначе я ничего объяснить не в состоянии. Иногда мне кажется, что я рыжая машина, восемь тысяч вольт на обмотку… Не могу запуститься.
Никто не должен об этом знать, и прежде всего отец. Для меня это очень важно, чтобы он не узнал. Завод — это действительно, может быть, не мое, но я не имею права, чтобы это не было моим, если я решила всем доказать, что это мое. Андрей подозревает, что со мной что-то не так, и отсюда его постоянные вопросы. Мама тоже что-то чувствует, но вопросов она не задает. Да, я люблю шлягеры — манекенщица, эстрадная певица, актриса кино, мастер спорта… И еще, и еще… Нет! Глупости болтаю, наговариваю на себя. Хочу кому-то подчиниться, вот и все! Как на свадьбе у Наташки. Что со мной тогда случилось? Бес вселился? А может, просто понравился этот парень? Как он держал меня за плечи, высокий, сильный, и смотрел мне в глаза, не отрываясь. И я уже знала, что он меня будет провожать, и я на это соглашусь. Пришла я к Наташке одна, без Андрея. Я, конечно, могла бы привести Андрея, но почему-то этого не сделала, и не чувствовала вины. Когда расставалась с тем парнем, тоже вины не чувствовала, хотя он меня так поцеловал, что я чуть не задохнулась. Мне было стыдно, но только потом, а не тогда. Глупости все, глупости. Было и прошло. А почему должно проходить, если только началось? Может быть, началось?
Андрей не сумеет стать таким человеком, чтобы помочь мне, не сможет, не догадается: в нем самом все незавершенное и неясное, он сам весь в колебаниях и хочет, чтобы его постоянно поддерживали, чтобы кто-то постоянно был сильнее его. И эта Чибис… Она не догадывалась, что они с Андреем не смогут быть вместе, потому что она тоже не была сильной, сама, а не у органа. Сильной тогда была не она, а музыка; это сила за чужой счет. Она добывала ее в музыке. Я ее не обвиняю, я ее понимаю. Она ведь музыкант, художник, и каждый из них должен быть творчески независимым. Я только по своей вредности иногда подшучивала над Чибисом, потому что во мне, кроме всего, еще много глупостей. И мне нравятся мои глупости, это мои цари. Если бы у меня был какой-нибудь талант, как бы для меня все было просто: все в себе оправдала бы талантом, все свои сегодня, завтра, послезавтра. Эта Чибис даже не знает, какая она счастливая. А я могу только подражать. Внешне кажусь независимой, а я зависимая и хочу быть такой.
Я преклоняюсь перед «гроссами», и это ни для кого не новость. Они сильные по-настоящему. И независимые тоже по-настоящему. Мне всегда хотелось быть там, где были они. Я их всегда уважала, как все в классе. И мой отец их уважает. Когда он с ними разговаривает, он становится таким, как они — третьим юным «гроссом»: забывает о возрасте, обо мне и о маме.
«Гроссы» еще в школе заявили, что их интересуют точные науки, потому что это всегда точная цель и кратчайшее расстояние к ясности, предельно обоснованная во всем разумность. Человек начинается не там, где начинаются его желания, а где начинаются его усилия. «Гроссы» высчитали, сколько человек тратит времени на сон, на еду, в среднем на болезни и сколько остается полезного времени. Полезное время разделили на те занятия, которым они решили посвятить себя. Составили график жизни, и первым в графике после школы обозначили завод. Это должно было считаться их первым серьезным усилием к ясности, к распознаванию мира, окружающей действительности. И они поступили на завод.
Теперь несколько слов о Вите. Я ведь только болтала об отношении Вити ко мне. Он был самым безответным в классе, и я, конечно, этим злоупотребляла. Вот и все.
Когда я болела в последний раз, я пыталась читать Гегеля, Платона, Эпикура. Понравилось мне высказывание философа Фромма, что сам человек самое важное творение и достижение непрерывности человеческих усилий, повествование о которых мы называем историей. Получается, что человека создают не инстинкты и их подавление, а живая история. Это Фромм, по-моему, возражает Фрейду с его психоанализом, подсознанием. Читала я и молодого Маркса. Не представляла себе, что Маркс столько писал о любви — как один человек любит другого. А в одной из старых книг, где разбирались различные философские категории, я нашла рассуждение, которое может быть применено к Андрею: кто трудится, как трудятся честолюбцы, может и показаться типичным честолюбцем, но это сходство будет только внешним. Честолюбец — это отклонение от нормы. Тот же, кто трудится, чтобы дать полный исход творческой силе, — проявляет истинную природу человека, способен работать лучше и достигнуть более прочных результатов, чем честолюбец. Работа дает ему счастье. Но, поднимаясь по ступенькам к успеху, он сам нередко поддается честолюбию.