Портрет - Нечаев Леонид Евгеньевич (читать полную версию книги .txt) 📗
Женя взял с подоконника альбом, стал медленно листать его. Пиросмани. Пиросманишвили. Вот его знаменитый лев…
— Деньги и слава — вот что нужно художнику, — наконец объявил Хлебников и выжидательно замолк. Он приглашает Женю к наскоку. Женя никак не реагирует на вызов, и он, фыркнув, продолжает говорить Жене в спину.
— Я очень чту таких людей, как наш Честняков, наш единственный и удивительный…
Хлебников говорит о том, что писать всю жизнь и не искать ни денег, ни славы — это подвиг, на который способен далеко не каждый. Он может назвать сколько угодно художников, которые никогда не сделали бы того, что они сделали, если бы из них вынули мощную пружину честолюбия. Рабочую пружину. Вынь ее из художника — и он превратится в прекраснодушную корову.
— Хороша ваша пружина, которая вырабатывает деньги и славу!
— И картины!.. И картины, мой юный друг… Отрекаться от славы и денег может либо подвижник, либо лицемер, либо неудачник.
Хлебников по-прежнему говорит Жене в спину. Женя сводит брови. Хитро разбросал Хлебников петли! Он признается, что пишет ради денег и славы. Но так писали и пишут многие, поэтому он не хуже других… А что касается юного друга, порицающего Хлебникова за грубые цели, то и он, упрямец, никуда не денется, будет таким же, как Хлебников. Потому что юный друг не лицемер, не неудачник и… не подвижник. Потому что такова суровая действительность. Хороши благородные слова, желторотый писк, пока не доходит до дела. А жизнь заставит писать капусту и продавать ее… Женя ведь повезет свое яблоко на выставку, не так ли? Хлебников уверен, что протолкнет его натюрморт на областную выставку…
Вот как обставил дело Хлебников.
Женя повернулся к нему, прижимая к груди альбом Пиросмани. Еще мгновение — и Женя скажет Хлебникову что-нибудь очень злое; но Женя вдруг сознает, что Хлебников говорил заведомо несправедливые слова, говорил не ради истины, даже не ради того, чтобы обидеть Женю, а, скорее всего, из-за едкой досады на себя… Для него важно быть не хуже других…
Хлебников насмешливо смотрит на Женю, поднимает с пола чашку, отпивает. Он считает, что Женина добросовестность во всем, в том числе в рассуждениях, чрезмерна. Она вредит ему же. Такое мнение, кстати, ему уже высказывалось в этой комнате.
Хлебников уже отпраздновал победу.
Женя стоял и держал альбом у груди, как щит. Щит, который Хлебникову не удалось пробить.
— Я не могу отдать натюрморт на выставку.
Женины слова согнали довольство с лица Хлебникова.
Женя опустил глаза, покраснел.
— Я разорвал холст. Он не понравился мне.
Хлебников недоверчиво посмотрел на Женю, досадливо отвернулся. Прошло несколько тягостных минут. Женя стоял, как наказанный, не смея уйти, а Хлебников нервно барабанил пальцами по колену.
— Порвать холст — это… — Хлебников замолк, казня Женю молчанием. — Порвать холст, — снова медленно заговорил он, не спуская с Жени глаз, — это варварство. У тебя не было на это права.
Хлебников постепенно выпрямлялся в кресле. Он говорил тихо.
Порвать холст… Вот к чему привела Женю его нетерпимость к недостаткам, в том числе к своим. Сила обернулась слабостью… Хлебников давно перестал бы работать с Женей, но Женя способный художник. Его беда в крайних взглядах на жизнь. Искусство быть человеком, может, не столько в том, чтобы любить чистое и прекрасное, сколько в том, чтобы понимать и прощать то, что ниже идеала. Ибо в конце концов именно таков человек! Человек, может, и не виноват в своих слабостях, доставшихся ему еще от каких-нибудь неандертальцев. Человек усовершенствуется, но очень медленно. Человек стыдится своих слабостей, ненавидит и любит их!.. Все очень сложно, и Жене нужно подумать над всем этим…
Порвать холст — это конец. Конец вполне логичный при Женином максимализме. Нужно найти гармоническое соотношение между собой, жизнью, идеалом и холстом. Все это должно быть подогнано в определенных пропорциях.
Хлебников посылал в Женю копье за копьем, но Женя закрывался глухим молчанием, от которого отскакивали его копья. Что было за этим молчанием, Хлебников не знал; в нем ему чудилась какая-то сила, которая не давала ему успокоиться, остановиться. Он боялся этой силы и хотел во что бы то ни стало ее, невидимую, победить.
— Ты порвал холст, мстя мне. Вот пример того, как ты не сумел примирить действительность с искусством. Не сумел отличить одно от другого. И наказал холст, как ребенок наказывает игрушку, которую считает живой… Ты поставил личное выше искусства. Ревность выше холста. Деструкцию выше творчества. И мстил ты мне не за мой «Колхозный рынок», который ты обвиняешь едва ли не в лубочности. И не за мой так называемый уход от противоречий жизни, и не за мое потребительское отношение к красоте, которым ты клеймишь меня с размаху, — нет!.. Между нами встала Талька. Из-за нее я стал в твоих глазах чудовищем.
Хлебников остановился. Самое острое, самое тяжелое копье, наверное, попало в цель.
— Впрочем, — вдруг размяк он, — это возраст. Максимализм, негативизм и все такое прочее. Переходное. Притерпишься, привыкнешь и никогда не будешь раздирать холсты.
Кажется, Хлебников успокоил себя. Достал сигарету, помял ее.
— И последнее… Ты парень умный, выслушай меня до конца. Мы ведь мужчины — давай поговорим начистоту. О человеческом, жизненном. Давай рассудим трезво: что ты мог дать Тальке?.. Твои отношения с ней были бесперспективны. Я это видел. Девушки в ее возрасте намного опережают вас, мальчишек. Они уже мысленно «судьбу свою устраивают». Ты еще витаешь в облаках, а Талька между прочим, уже о браке думает. Я… женюсь на ней… Женюсь!
Глаза Хлебникова блестели. Он смотрел прямо перед собой, но уже, кажется, не видел Женю.
«Как удобно сидит он в кресле! — тоскливо смотрел Женя на Хлебникова. — Пепельница у ног… Чашка с кофе у ног… Все у его ног! Весь мир у ног!»
Женя все еще торчал у подоконника. Он не мог ни ответить что-нибудь, ни тронуться с места, ни даже пошевелить рукой, чтобы положить альбом на место. Он даже забыл, что это за альбом он так крепко прижимает к груди… Ах да — Пиросмани. Пиросмани! В какой же пропорции было у него все подогнано, что даже похлебки не доставалось?
Жене вдруг стало тепло, как будто до сих пор сердце не билось, а тут толчком погнало в груди жаркую кровь. «Вот уж обрадовался! — думал Женя, едва сдерживая улыбку. — Нашел себе опору и надежду — человека без похлебки…»
Хлебников после каждого глотка кофе щелкал языком и морщился: проклятое дупло!
— Любомир Фаддеич, вы меня все время ломаете, все время что-то мне доказываете. Но доказываете так, словно оправдываетесь.
Женя с сожалением расстался с альбомом, положив его на подоконник, и пошел к двери. С порога он улыбнулся Хлебникову:
— Я вам не судья.
Женя на секунду прильнул лицом к окну. Первый снег стаял, и земля была непроницаемо черна.
Женя обул кеды, надел куртку и вязаную шапочку. Он возобновил утренние пробежки к скирде.
Дорогу развезло. На улице было сыро, но неожиданно тепло, как весной. Оголенная земля и мягкая, податливая темнота утра пробуждали в душе смутное волнение, нетерпеливое томление; словно ты долго болел, и тебе нельзя было покинуть постылое жилье, но вот ты снова ощутил прилив бодрых сил, прилив желанный и неодолимый, и сейчас ты распахнешь дверь, ступишь на крыльцо и хватишь наконец полной грудью головокружительного воздуха…
Женя и бежать-то не бежал: брел полем, прислушиваясь к тишине и к себе и удивляясь нарастающему восторгу. Откуда бралась такая легкость в теле, когда, кажется, стоит оттолкнуться от земли и поднимешься над дорогой, и полетишь над нею в долгом прыжке-полете! Откуда такая легкость в дыхании, такое ясное и словно безграничное сознание!..
Лицо, шею обдавало теплым воздухом; за рекой, низко над землею, светлело: исподволь истончался край облаков; и все это было особенно дорого в предзимье, когда небо сколько уж дней затянуто неподвижной хмурой пеленой, а земля молчалива и сумрачна. И не на этот ли свет, уже льющийся из прорыва, отвечает душа?