Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник) - Бруштейн Александра Яковлевна (электронная книга .TXT) 📗
Все это я повторяю себе просто с отчаянием. А отчаиваюсь я оттого, что уже вперед знаю: сейчас я эту подлость сделаю. Ключ, забытый Гренадиной в столике, притягивает меня к себе, манит, как волшебный цветок папоротника, открывающий в ночь под Ивана Купала все зарытые в земле клады.
И я… открываю ящик.
В нем лежит знакомая нам всем толстая тетрадь в черном клеенчатом переплете. Обыкновенная так называемая «Тетрадь для заметок». Я сразу узнаю ее: она, она самая! Гренадина что-то записывает в нее во время уроков.
Торопливо листаю тетрадь. Это дневник: почти каждый день Гренадина отмечает число и делает запись событий, случившихся в этот день.
2 сентября. Господин директор, Николай Александрович Тупицын, очень сильно бранил Елизавету Семеновну Слатину, классную воспитательницу 7-го класса, за то, что у одной из ее учениц оказалась запрещенная книга французского писателя Поль де Кока. Это, говорят, очень неприличный роман. Елизавета Семеновна очень плакала. Мне было ее жаль тоже чуть не до слез. Да и страх берет – откуда знать, какая книжка запрещенная, какая нет?
17 сентября. Сегодня – день Веры, Надежды, Любови и Софии. В каждом классе именинницы. В моем классе тоже две. Настроение праздничное. Угощали меня настоящими шоколадными конфетами. Необыкновенно вкусно.
2 октября. Госпожа начальница, Александра Яковлевна Колодкина, похвалила воспитанниц моего класса за то, что делают реверанс хорошо, стройно… Чудная, святая женщина, я ее просто обожаю!
12 октября. Вчера ночью девушка, Анеля Марцинковская, – она живет в нашем дворе, цветочница, делает для магазина искусственные цветы, замечательно красиво, – умерла от чахотки. Мне ее, бедняжку, жаль очень. Молодая, одинокая, умерла одна, да и за гробом никто не шел.
22 октября. Видела на коридоре – одна из воспитанниц моего класса, Норейко Мелания, ела пирожное с кремом. Девочка из приготовительного, Писаревская Раиса, смотрела ей в рот, просила: «Дай откусить!» Норейко с полным ртом ответила: «Принеси свое!» Норейко Мелания очень жадная…
У меня нет времени читать все подряд – каждую минуту может кто-нибудь войти, да и сама Гренадина спохватится, что забыла ключ в столике. Последняя запись:
20 ноября. Выдали жалованье за месяц. Когда получаешь на руки такие большие деньги (все-таки 20 рублей!), кажется, что ужасно богатая, все можешь купить. А распределишь расходы на месяц – и ни на что не хватает.
Вот мой месячный расчет:
в эмеритальную кассу (вычитают на старость) – 2 руб.
папе послать – 5 руб.
за комнату – 3 руб.
на еду (по 20 коп. в день) – 6 руб.
квартирной хозяйке в счет долга – 50 коп.
чай и сахар – 1 руб.
Итого………………………. 17 руб. 50 коп.
На все остальное – мыло, баня, спички, керосин, почтовые марки, ремонт одежды и обуви – остается мне 3 руб. Вот и все мое богатство!
Очень мучает меня долг хозяйке – 3 руб. Послала папе, чтобы подкормить его после воспаления легких. Уговорились с хозяйкой, что буду выплачивать по 50 коп. в месяц в течение семи месяцев! Значит, верну ей не 3 руб., а 3 руб. 50 коп. А она имеет такой вздорный характер, что просто описать невозможно! Я выплачиваю очень аккуратно, но она каждый день напоминает, что она моя благодетельница. Сегодня я из-за ее характера ушла утром в институт без чая. Когда попросила, как всегда, разрешения налить себе стакан кипятку из ее самовара, она вдруг говорит со злостью: «Заводите свой самовар!» Я даже заплакала. Очень обидно, когда ты ни в чем не виновата, а к тебе – с грубостью и злостью…
Рядом с тетрадью в ящике Гренадины лежит письмо, которое она сегодня начала писать и оставила недописанным.
Дорогой папа! Сегодня получила жалованье и посылаю тебе переводом 5 руб. Ты не волнуйся, это для меня совсем нетрудно. Я живу хорошо, у меня хватает на все. И сыта – даже шоколад ем, – и одета прилично, и комнатка у меня веселая, солнечная. Только бы ты был здоров, не болел и писал мне письма, – больше мне нич…
На этом письмо обрывается, – очевидно: «ничего не надо».
Наверное, в этом месте раздался звонок к концу уроков, и Гренадина оставила письмо недописанным.
Тихонько кладу тетрадь и письмо в ящик стола.
Сижу вся красная от стыда, от раскаяния. «Хоть бы, – думаю, – и вправду какие-нибудь тайны открылись у Гренадины! А то ведь пустяковое все… И эту маленькую, грошовую тайну и ту не пощадила я, расковыряла, словно лапки у мухи оторвала!..»
Никому: ни Мане, ни Варе, даже папе не расскажу про это… Как бы мне хотелось быть за сто верст отсюда – от этого столика с его ключом!
Вспоминаю, что Гренадина сказала: в уборную наказанным ходить можно. Вот и хорошо! Сейчас пойду в «Пингвин» (так у нас в институте называется уборная). Буду там сидеть до тех пор, пока на больших часах в коридоре стрелки не покажут «без трох минут пять».
Очень неуютно идти по пустынному коридору. Во всем этаже нет ни одной души. Звук собственных шагов по паркету кажется мне оглушительно громким и заставляет оглядываться назад: кто там топает позади меня?
Вот наконец и «Пингвин». Здесь тоже непривычно пусто и тихо. Все приходящие ученицы ушли домой, а пансионеркам не разрешается в неучебное время пользоваться этой уборной: для них есть другая, на третьем этаже.
Чудится мне, что ли? Нет, не чудится – кто-то плачет. Подхожу ближе. На подоконнике, в глубокой оконной нише, сидит девочка. Закрыв лицо рукой, она вся трясется в беззвучном плаче. Слезы просачиваются у нее между пальцев, капают на нагрудник черного фартука, а другой рукой она судорожно мнет край этого фартука – словно, падая в пропасть, пытается ухватиться за что-нибудь.
Осторожно, тихонько касаюсь ее плеча:
– Отчего ты плачешь?
Девочка резко отнимает руку от лица. Смотрит на меня злыми, ненавидящими глазами.
– Тебе чего надо? – хрипло говорит она сквозь плач. – Ненавижу вас всех! Всех, всех, до единой! Так ненавижу, что аж вот здесь, в горле, давит!
– И меня… ненавидишь? – удивляюсь я.
А удивительно мне потому, что эту девочку, Соню Павлихину, я почти не знаю, как и она, наверное, почти не знает меня.
Она пансионерка, учится в первом отделении нашего пятого класса, а я во втором отделении. Мы знаем одна другую по фамилии и в лицо. Но мы еще никогда не сказали друг с другом ни одного слова… За что же ей меня ненавидеть?
Соня Павлихина смотрит на меня пристально – глаза в глаза. Потом она неожиданно притягивает меня к себе. Я сажусь рядом с нею на подоконнике. Она обнимает меня, кладет голову ко мне на плечо. Со внезапной откровенностью отчаяния – вот так иногда человек, долго молчавший, выкладывает свое горе первому встречному – Соня Павлихина рассказывает мне про свою беду.
Вчера, в воскресенье, у пансионерок был день свидания с родными – «день родных». Сколько раз Соня просила, молила свою маму, чтобы та не приезжала к ней на свидание сюда, в институт! И за все эти четыре года мама не была здесь ни разу. Они виделись только летом, на каникулах, когда Соня приезжала к маме. Соня знала: если маму увидят они, это добром не кончится, будут неприятности. Но недавно Соня болела корью, мама узнала об этом – ну конечно, не удержалась, приехала… Ведь у мамы нет никого на свете, кроме Сони, как и у Сони – никого, кроме мамы! Мама такая слабенькая, тихонькая, ее всякий пьяница может обидеть. А мама не умеет – вот не умеет, и все! – прикрикнуть на кого-нибудь, выгнать хулиганов вон из лавки.
Я мало понимаю в путаном Сонином рассказе, где почему-то буянят пьяные хулиганы, которых надо уметь выгнать вон из лавки, а Сонина мама этого не умеет. Но Соня Павлихина так плачет, так судорожно сжимает мои руки, что я понимаю: случилась страшная беда.