Лекарство против страха - Вайнер Аркадий Александрович (серия книг .TXT) 📗
— И Панафидин?
— Конечно. Вы разговаривали вчера совсем с другим Панафидиным, вовсе не с тем, с которым я работал много лет. Тот давно умер — для меня, во всяком случае.
— Это иносказание. Но в следственной практике для отыскания истины иногда приходится совершать ужасную, противоестественную процедуру — извлечение мертвого из могилы…
— Такая процедура называется эксгумацией, — сказал механически Лыжин.
— Совершенно верно, — кивнул я. — Я прошу вас для отыскания истины произвести моральную эксгумацию того Панафидина, которого вы знали много лет и который, как вы говорите, давно умер.
Лыжин сидел теперь, прикрыв глаза ладонью, будто защищался от чрезмерно яркого света каких-то давних воспоминаний; эти воспоминания были ему радостны и горьки, и на лице его быстро сменялось множество выражений, мчавшихся, как кинокадры, и точно так же создававших единую картину острой душевной боли, почти непереносимого страдания.
И был он в этот момент удивительно хорош — будто подсвеченное изнутри лицо, открытое, нервное, живое, сильнее слов и поступков убеждало меня в том, что Лыжин не способен врать, подличать и унижаться.
Я подумал, что у этого человека должна быть какая-то еще одна — зафасадная, огромная и удивительно интересная — жизнь, похожая на мечту, на игру или на яркий цветной сон.
Он заговорил медленно, словно воспоминания были скрыты где-то за далеким перевалом и ему нужны были силы, чтобы дотащить их нелегкое бремя к горизонту сегодняшнего осеннего вечера, в эту захламленную, заваленную книгами и рукописями комнату, вновь рассмотреть их под зеленым мятым светом своей настольной лампы и предложить моему вниманию. И я заметил, что Лыжин, пока говорил, ни разу не взглянул на старый портрет.
— Жил на свете хороший парень, верный друг и талантливый человек Сашка Панафидин. Но однажды с ним случилась беда, и этого никто тогда не заметил. Он заболел — в него вошел микроб страха. Он еще жил, дружил, любил, работал, а микроб в нем рос, он клубился от нетерпения его сожрать, он наливался злой силой, выпивая из него кровь, душу, мозг. И однажды стал больше его самого — это был огромный страх. И умер друг, умер добрый любопытный человек, умер ученый. Осталась оболочка, наполненная страхом. Она ходит по миру и обманывает людей, рассказывая всем, что она якобы и есть Сашка Панафидин…
— Но мне Панафидин совсем не показался напуганным, — сказал я.
— Да? — безразлично спросил Лыжин. — Вы, наверное, не совсем правильно поняли меня. Его страх не реакция на факт, это градиента поведения. Он управляет им всегда, он подчинил его, как раба.
— А почему он заболел? Внутреннее предрасположение? Или опасное окружение? Или какое-то событие в жизни?
— Многие предрасположены к этой болезни — естественная реакция наших далеких предков на окружающий мир, таинственный, опасный, непонятный! Мы несем ее в своих генах. Но одни воюют со страхом и побеждают, а другие сдаются ему — сразу или постепенно. Панафидин проиграл свою войну в несколько сражений: каждый раз, когда надо было принять решение, страх, подступал к его сердцу, болотным ядовитым туманом обволакивал его душу, и он старался откупиться от него любой данью — друзьями, любовью, совестью ученого. И талант свой он бросил в зловонную пасть этому ненасытному Молоху.
И тут мне вдруг пришло в голову, что Лыжин как-то слишком уж возбужден. Говорил он горячо, торопливо, глотая концы слов, блестя глазами, весь во власти захватившей его идеи.
Я перебил Лыжина:
— Скажите, а вот вы сами — храбрый человек?
— Я? Я? — удивился Лыжин. — Я трус во всем и всегда. Я боялся темноты, я боюсь соседки, начальства на работе, своей лаборантки, я боялся женщин, чтобы они не посмеялись надо мной, я боялся драться, чтобы меня не поколотили.
— Тогда в чем же отличие?..
— Я свой страх ненавидел, но не сдавался ему, я всегда с ним боролся и презирал себя, когда мне не удавалось совладать с ним.
— А Панафидин?
— Он создал из него удобную позицию и комфортабельную жизненную программу.
— Не совсем понятно: как можно создать что-то из страха?
— Поясню. Он приспособился к нему, а я мечтаю страх уничтожить. Планета наша безгранично богата, люди прекрасны и мудры, но страх мешает им быть счастливыми.
— Это тоже иносказание?
— Нет! Это истина простая и конкретная, как атомная модель Бора!
— Я полагаю, что для счастья человеческого имеют значение более важные категории — бессмертие, хлеб наш насущный, любовь, свобода… — сказал я.
Лыжин сердито затряс головой:
— Имеют! Но страх — это боль, тьма, голод, невежество, обман, безнравственность, пьянство! Это тирания сильных и ничтожество слабых! Это готовность унижаться и потребность унижать! Страх — это палач, убийца и вор, и он мешает людям возвышенно любить и талантливо работать…
— В ваших словах и поступках я наблюдаю грубое противоречие, — сказал я.
— А именно? — посмотрел на меня исподлобья Лыжин.
— Если ваши высказывания о Панафидине упростить, как говорится, привести к виду, удобному для логарифмирования, то со всей очевидностью получается, что наш дорогой профессор — подлец. Так?
— Ну-у…
— Да уж чего там — так выходит, если называть своими именами то, что вытекает из вашей теории многофазности нашего существования и смертности бациллы страха. Согласны?
— Допустим.
— Почему же вы не заявили об этом во всеуслышание? Почему вы не пошли на самый громкий скандал с ним? Почему тихо собрали вещички и ушли из института, из лаборатории, как я понимаю, по собственному желанию? И работаете теперь не ведущим исследовательской группы Центра, а старшим лаборантом в обыкновенной больнице?
— Резонный вопрос. Отвечу. По двум причинам. Во-первых, потому, что я испугался. Я с ужасом тогда представил эту унизительную многомесячную или многолетнюю волокиту разбирательства. Бр-р-р! А во-вторых, у меня не было времени, мне надо было работать, чтобы не на словах, а делом доказать свою правоту. В науке идеи — это не сабли, на них рубиться нельзя… Кроме того, я вообще не мог ничего сказать о Панафидине…
— Почему?
— Потому что Панафидин совершил подлость, он предал, страх получил с него и эту дань — он отрекся от своего прошлого, и, если бы он понял, что я знаю о его страхе, который он прячет, как труп, в подполе, он бы с перепугу мог наделать еще бог знает что…
— А в чем вас предал Панафидин?
Лыжин скривился, будто проглотил ложку уксуса.
— Мне очень не хочется говорить об этом. А впрочем, сейчас это все уже не имеет значения. Мы тогда испытывали наш новый препарат — он продается теперь во всех аптеках по шестнадцати копеек и кое в чем помогает. Но в те времена он казался нам всеисцеляющим, хотя и довольно опасным. И вдруг женщина, проходившая курс лечения, умерла. Ей было тридцать лет, и силы она была необыкновенной. Однажды она выходила из моего кабинета и, не разобравшись, в какую сторону открывается дверь, дернула ручку так, что вырвала ее с шурупами. А страдала она депрессиями. Препарат, безусловно, помогал ей. Но за три дня до смерти у нее возникла сонливость, вялость. Я объяснял это гриппозным состоянием и не велел прекращать курс лечения. Утром она не встала к завтраку; подошла нянечка и увидела, что она уже окоченела. Случай невероятный, непостижимый, неожиданный, надо было разобраться, выяснить, что же все-таки произошло. Но Панафидин срочно сделал официальное заявление, что смерть больной наступила в результате самовольно допущенного мной превышения дозы сильнодействующего лекарства.
— Чего испугался Панафидин?
— Как чего? Прикроют тему, не будет лаборатории, его отстранят от руководства проблемой. Он мне так и сказал потом: «Я пожертвовал самым дорогим — другом! — ради науки».
— А как оценила ваши действия комиссия?
— Никак. То есть комиссия установила, что лечение препаратом никакого отношения к смерти больной не имело — она умерла от тромбоза. Оторвался тромб во сне и закупорил легочную артерию.