Герои, почитание героев и героическое в истории - Карлейль Томас (читаемые книги читать онлайн бесплатно TXT, FB2) 📗
Разговор его отзывался самоуверенностью, но без малейшей тени гордости. С ученейшими людьми своего времени он говорил смело, но обдуманно, а когда не разделял чьего-либо мнения, то высказывал это с твердостью, хотя в то же время скромно. Я не могу припомнить ни одного его разговора, который бы я мог привести подробно, также не случалось мне более его видеть. Впрочем, один раз мне пришлось с ним встретиться на улице, но он не узнал меня, как я этого и ожидал. Его очень ласкали в Эдинбурге, но все усилия к улучшению его положения (если вспомним, какие литературные пособия были в то время) были весьма незначительны.
Я вспоминаю при этом случае, что знакомство Бернса с английской поэзией было весьма ограниченное, так как он, обладая в двадцать раз более талантом, чем Рамсей и Фергюсон, с великим уважением отзывался о них как о своих образцах. Вероятно, национальное пристрастие преобладало в этой преувеличенной похвале.
Вот и все, что я могу вам рассказать о Бернсе. При этом я считаю нужным прибавить, что его костюм вполне согласовался с его манерами. Он походил на фермера, надевшего свое лучшее платье, чтоб явиться к столу землевладельца. Я вовсе не намерен сказать что-нибудь дурное, если замечу, что я никогда не видел человека в обществе, стоящем по званию и образованию выше его, который бы был так далек от всякой робости и замешательства. Мне говорили, – так как я этого не замечал, – что обращение его с женщинами было в высшей степени почтительное, своему разговору с ними он всегда умел придавать патетическое или юмористическое направление, чем в особенности приковывал их внимание. Мне случалось слышать об этом от покойной герцогини Гордон. Более я не имею ничего прибавить к воспоминаниям, касающимся времени, отделенного от нас почти на сорок лет».
Поведение Бернса при этом ослепительном блеске счастья, спокойствие и естественность, с которыми он не только пользовался ими, но умел ценить, служат лучшим доказательством его действительной силы и неиспорченной души. Небольшую частицу тщеславия, едва заметную лицемерную скромность и аффектацию, по крайней мере боязнь прослыть аффектированным, – все это можно извинить в каждом человеке, но в нем не было и следа этих недостатков. В своем беспримерном положении деревенский парень ни на минуту не теряет рассудка; при виде такого множества чуждых светил он не смущается и не сбивается с толку. Но тем не менее мы должны заметить, что зима, прожитая им в Эдинбурге, наделала ему много вреда. Живя там, он ближе познакомился с общественными условиями, но мало изучил человеческий характер и вместе с тем сохранил прежнее болезненное чувство к неравному распределению счастья в социальном отношении. Он видел блестящую, великолепную арену, где великим мира сего суждено играть роль. Он сам находился в среде их и с еще большею горечью сознавал, что он здесь только зритель, которому нет роли в их блестящей игре. С этого времени им овладело негодование на социальное унижение и нарушило его личное довольство, извратило чувства относительно своих богатых собратьев. Бернсу было ясно, что у него было достаточно таланта, чтоб составить себе громадное состояние, если б у него была на это охота. Но ему также было ясно, что его желания были другого рода, вследствие чего он не мог быть богатым. К несчастию, у него недостало силы выбрать одно и отказаться от другого, так что ему постоянно приходилось колебаться между двумя идеями, двумя целями. Подобные случаи бывают со многими людьми. У нас есть товар, мы крепко держимся в цене и до тех пор торгуемся с судьбой, пока не наступит ночь и не закроется рынок.
Эдинбургские ученые тогдашнего времени отличались вообще более светлой головой, чем сердечной теплотой, и, за исключением доброго старика Блэклока, помощь которого была недействительна, едва ли кто смотрел на Бернса с истинным сочувствием, – для всех он скорее был любопытной и редкой вещью. Великие мира сего обращаются с ним обычным порядком, приглашают к обеду и затем отпускают. Известное количество пудинга и похвал по временам разменивается на обаяние его присутствия. Если размен этот состоялся, то дело кончено и каждый идет своей дорогой. К концу этого скромного сезона Бернс мрачно подсчитывает свою прибыль и убыток и размышляет о загадочной будущности. В денежном отношении он сделался богаче, еще богаче он славой и неверным счастьем, но его собственное «я» так же бедно, как и прежде, даже беднее. В сердце его уже проникло болезненное честолюбие и долгие годы бесплодно терзает и мучит его, лишая вместе с тем силы на благородную и благотворную деятельность.
Что нужно было теперь делать Бернсу и чего избегать, чем должен он был руководиться в подобных обстоятельствах, чтоб достичь истинного блага, – вот вопрос, который в то время предстояло разрешить мудрейшему из людей. Но по-видимому, на этот вопрос он мог только ответить сам, потому что ни один из его ученых или богатых покровителей не догадался хоть на минуту подумать о таком тривиальном деле. Не считая Бернса вполне деловым человеком, мы все-таки должны сказать, что его занятия как сборщика податей и арендатора не кажутся нам несоответствующими его характеру, напротив, мы бы стали в тупик, если б нам предложили заменить их другим, более лучшим делом.
Многие из его поклонников были возмущены, что он отдался такому прозаическому занятию. Они требовали, напротив, чтоб он лежал на берегу озера, пока дух покровительства не возмутит воду, и Бернс, погрузившись в нее, немедленно исцелился бы от всех зол. Неразумные советники! Они не понимают этого духа. Они не знают, что в золотых мечтах человек, во всяком случае, может найти счастье, но горе в том, что при этом счастье нетрудно умереть с голоду. Благодаря энергии и здравому рассудку Бернс вскоре разгадал почву, на которой стоял, и собственным силам отдал преимущество перед завистью и бездеятельностью, утешая себя надеждой на возможно лучшую будущность. Надежда эта не была исключена из его плана. Если случай натолкнет его на друга, ему удастся, может быть, обставить свою жизнь лучше, запастись даже свободным временем, если же нет, он все-таки обеспечен, – да вообще у него «нет намерения занимать честь у какой бы то ни было профессии».
По нашему мнению, его план был благороден и расчетлив, – оставалось только выполнить его. Но он рушился, только не вследствие заключавшихся в нем ошибок, не от недостатка внешних, а скорее от недостатка внутренних средств. Его банкротство было не денежным, а душевным, и до самой последней минуты он не был должен ни одному человеку.
Между тем он начал хорошо – двумя добрыми и разумными поступками. Его подарок матери, подарок от человека, весь годовой доход которого заключался в 7 фунтов, был достоин его. Великодушен был также поступок его с женщиной, счастье которой зависело от его прихоти. Добродушный наблюдатель мог бы надеяться на более светлые дни для него. Душа его уже была на пути к примирению с самим собой. Ясный, верный взгляд на вещи, недостававшие ему, он, вероятно, приобрел бы на этом пути. Потому что ничто не научает нас исполнять обязанности, еще смутные для нас, как постоянная практика в тех обязанностях, которые мы видим и которые у нас под рукою. Если б «покровители гения», не могшие ничего ему дать, также ничего у него не отняли! Раны его сердца зажили бы, пошлое честолюбие исчезло, труд и воздержание вступили бы в свои права, так как при них жила еще добродетель. Поэзия по-прежнему была бы их спутницей, и, озаренный ее чудным светом, он бы смотрел на свою земную судьбу с ее невзгодами не только с терпением, но и с любовью.
Но покровителям гения не хотелось этого. Красноречивые туристы, всевозможные литературные фешенебельные охотники и, что еще хуже, все любящие попировать меценаты нахлынули в его уединение, а его доброта и слабость еще более упрочили их влияние. Он был польщен их вниманием; его теплая общительная душа была причиной, что он не мог избавиться от них и продолжать один свой путь. Эти люди, по нашему мнению, были главными виновниками его гибели. Не потому, что они желали ему зла, но потому, что они расточали его драгоценное время и его драгоценный талант. Они нарушали его покой, его труд и воздержание. Их ласки были ему гибельны, их жестокость, вскоре последовавшая затем, была также ему гибельна. Прежняя злоба против неравенства судьбы проснулась в душе Бернса с новою горечью, и ему оставалось одно убежище, – «скала независимости», которая, разумеется, была воздушным замком, красивым издали, но в нем едва ли кто-нибудь стал бы искать защиты от действительной непогоды. Раздражаемый неправильным возбуждением, оскорбляемый презрением других и презирая самого себя, Бернс не мог уж возвратить душевного покоя, но утрачивал его все более и более. В сердце его была пустота, потому что совесть не оправдывала его поступков.