Русская литература: страсть и власть - Быков Дмитрий (книги хорошего качества txt) 📗
В 1939 году Валентин Катаев говорил: «Сейчас нужен Вальтер Скотт», – а это время – самый пик репрессий, разгул сталинизма. Почему? Почему вообще писатель обращается к исторической теме?
Самый поверхностный ответ: это поиск аналогий. Но есть более веские основания для обращения к истории. Во-первых, очевидное: писать о современности по разным причинам становится нельзя. А что можно написать о России времен зрелого Николая, Николая 1835 года? Общество разгромлено. Общественная мысль стоит на месте, тупик во всех отношениях. Пушкин говорит Владимиру Соллогубу, что ушел бы в оппозицию, но понимает, что никакой оппозиции нет, не к кому примкнуть. Общественная жизнь в России выморожена на двадцать лет. Писать не о чем. Нет современности. Самый популярный поэт 1830-х годов не Пушкин, а Бенедиктов. И Пушкин обращается к истории. Потому что замысел большого романа о современности, который он лелеет в это время, натыкается на непреодолимые препоны – нечего сказать. Пушкин в это время вынашивает замысел большого современного романа «Русский Пелам» (по аналогии со знаменитым английским романом того времени Эдварда Бульвера-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена», 1828), пытается писать роман в стихах, который называется «Езерский» (от него остался большой фрагмент «Родословная моего героя»), многое старается делать. Но даже такое невинное произведение (с внешней, по крайней мере, стороны), как «Медный всадник», остается неизданным. Напечатано только вступление, «На берегу пустынных волн…», а «…печален будет мой рассказ» – не опубликован.
Это первая причина: нет возможности писать о современности. И в результате появляется историческая проза: сначала «История Пугачева», затем «Капитанская дочка» и, наконец, незаконченная «История Петра I».
Вторая причина более глубокая. Пушкин пытается понять, каковы закономерности русского общественного развития. В «Годунове» констатировано, что народ – это слепая покорная сила, и события в России происходят так именно потому, что народ ко всему абсолютно равнодушен. «Борис Годунов» начинается с детоубийства и кончается детоубийством. Первое детоубийство – маленького царевича Дмитрия. Второе – сына Годунова. «Народ! Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. Что ж вы молчите? кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович!» В печатном варианте пьеса заканчивается пушкинской репликой «Народ безмолвствует». Но это слишком оптимистичная концовка. В оригинале, в том тексте, который Пушкин написал в Михайловском, народ покорно кричал: «Да здравствует царь Димитрий Иванович!» Вот это полное равнодушие народа к собственной судьбе и было главной трагедией в «Борисе Годунове».
Пушкина начинают привлекать другие фигуры. Он пытается понять, как устроено было пугачевское восстание. Для него восстание народа сродни возмущению стихии.
Описание наводнения в «Медном всаднике» один в один совпадает с описанием народного бунта в «Истории Пугачева» и в «Капитанской дочке». «Не приведи бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный». Отношение Пушкина понятно и довольно амбивалентно: никакой правды за этим бунтом нет. Это бунт органики против порядка. Вот ее подавляли-подавляли, и она бессмысленно, бесцельно взбунтовалась. И через полчаса так же уляжется, как улеглось наводнение. Пройдет полгода, и от пугачевского бунта не останется ничего. Это стихийное, бессмысленное возмущение – обычная реакция среды на долговременное ее подавление. Это явление природное, и как таковое оно не может служить ни добру, ни злу. Оно бывает, потому что таково устройство этого мира:
На просторе-то мы запируем, —
Мораль: эти возбуждения, эти возмущения природы неизбежны. Но расплачивается за них не государство, расплачивается за них маленький человек: Евгений в «Медном всаднике», Петруша Гринев и Маша Миронова в «Капитанской дочке».
Капитана Миронова повесили, комендантшу повесили, Маша спаслась чудом, еще немного – висел бы и Гринев, уже тащат его к виселице: «“Не бось, не бось”, – повторяли мне губители, может быть, и вправду желая меня ободрить»; они его еще и подбадривают – вот это мне особенно нравится.
Конечно, Петр Гринев – щепка в народном наводнении. Но и Пугачев такой же заложник ситуации, как Гринев. Он вовсе не инициатор бунта. Пугачев вынесен этой бурей наверх помимо своей воли, он ее просто оседлал. Он «выделен / волной самой стихии», как сказано у Пастернака. Но почему именно Пугачев? Каковы черты его личности, ведущие к такому его волшебному преображению?
Он умный, конечно. Он харизматичный (употребим это современное слово) и в этой стихии чувствует себя как дома. Он не часть бурана, но он ловко в нем лавирует. Он умеет среди этой стихии вывести и себя, и других. Он, кстати говоря, не придумывал легенду про то, что он царский сын, или про то, что он чудесно спасшийся государь Петр III. Эту легенду выдумали про него, а он воспользовался. И по большому счету Пугачеву не надо царской власти, Пугачеву нравится быть на гребне стихии. И в этом смысле, как ее заложнику, он отчасти равен Гриневу.
«Береги честь смолоду» – эпиграф из «Капитанской дочки». Гринев и Пугачев – оба руководствуются не совестью, они руководствуются честью.
Совесть – это проблема вашего личного выбора. Если у вас есть совесть, вы ею руководствуетесь; если нет, то вам на нее плевать. А честь дана изначально. Душа – Богу, жизнь – Отечеству, честь – никому. Потому что честь – это бремя личное, это то, что с вами рождается и с вами умирает. Честь – это то, что предписано вашим положением.
И трагедия Гринева именно в том, что, сочувствуя Пугачеву, симпатизируя Пугачеву, испытывая благодарность, он не может к нему примкнуть. Швабрин примыкает – потому что у Швабрина понятие о чести весьма вольное: где мне удобно, там и честь. А вот для Пушкина, для Гринева и для Пугачева честь – это долг. И поэтому Пугачев не имеет права бросить проваливающееся восстание и капитулировать, а Гринев не имеет права примкнуть к Пугачеву, потому что он дворянин:
– А коли отпущу, – сказал он, – так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить?
– Как могу тебе в этом обещаться? – отвечал я. – Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя – пойду, делать нечего.
Пугачев спасает Машу Миронову, потому что у него есть свои, пусть разбойничьи, пусть бандитские, понятия о чести. Вешать пленных можно, а вот когда девушку беззащитную Швабрин пытается изнасиловать, да и взять за себя, – это нельзя, это неправильно. Это как в «Трехгрошовой опере» (1928) у Брехта бандит Мэкки-Нож, у которого руки по локоть в крови, за столом говорит: «Стало быть, ты режешь форель ножом, так, что ли? <…> Так поступают только хамы, ты понял меня, Джекоб? Учись хорошим манерам».
И та же история у Гринева. Гринев может воевать против Пугачева, который спас ему жизнь и невесту. Но это потому, что долг так повелевает. А долг выше морали, долг о морали не спрашивает.
Мысль Пушкина сводится к очень простой констатации: мораль – вещь относительная, всегда можно себя уговорить. Отношение Пушкина к нравственности довольно циничное. Он пишет Вяземскому: «Поэзия выше нравственности – или по крайней мере совсем иное дело». Державин, поэт и его учитель, говорит Пушкин в Приложении к «Истории Пугачева», принимал участие в подавлении пугачевского восстания и «велел двух повесить, а народу велел принести плетей и всю деревню пересек <…>. Дмитриев уверял, что Державин повесил их из поэтического любопытства».