Лицом к лицу - Лебеденко Александр Гервасьевич (книга регистрации .txt) 📗
— Да! — сказал Порослев. — Другое настроение.
— Его надо закрепить. Пишите статьи, листовки. Есть у вас художники, поэты? Это первые военные победы пролетариата. О них нужно говорить громко.
— У нас в доме живет художник, — сказал вдруг Алексей. — Рисует Ленина…
Для него переход к художникам и поэтам был неожиданным.
— Вот, Валерий Михайлович, — обратился Чернявский к Острецову, — искусство знает пролетариев голодными и забитыми. Чувствуете ли вы, сколько бодрости сейчас в нашем рабочем классе? Наш советский рабочий встает утром и вспоминает, что Октябрь — это не сон. Угадайте эту радость, подхватите ее, как подхватывали художники. Возрождения радость молодой буржуазии. Еще лучше, сильнее. Подайте ее со сцены, с полотна, в глине, и вы станете светочем для нашей молодежи.
— Я много думаю об этом, — сказал, опустив глаза в пол, Острецов, — но я боюсь быть вульгарным… Мне часто кажется, что я человек позднего развития…
— Значит, вам нужно еще присмотреться. Фальши не должно быть. Смотрите, думайте. К сожалению, не могу сказать, торопиться некуда. Аванс за переводы Меринга вам завтра вышлют. Ну, до свиданья.
Самарин посмотрел вслед Острецову — худые плечи, зеленоватый облезлый воротник — и, отвернувшись, уронил басом, как будто в комнате упал пустой шкаф:
— Слякоть.
— У таких — худые ноги, вялые руки, но часто очень крепкий спинной хребет, — возразил, входя в кабинет, Чернявский. — Он сам пришел ко мне. Саботажники стали говорить о нем как о душевнобольном. Есть даже какие- то стихи… Но он не уделяет всему этому никакого внимания, и это уже много.
— Да, кстати, Юрий, — обратился он к Садовскому. — Тебя тянет к партизанщине, к эффектам, к звонкой фразе. У тебя недооценка учета сил, штабного расчета, спокойной мудрости революции. А вот тебе пример. Ленин еще в апреле требовал разоружения чехословацких эшелонов. А вот такой же, как и ты, фразер воспротивился, и мы дождались, пока две вооруженные на деньги парижских банкиров дивизии оказались хозяевами важнейшей железнодорожной магистрали страны.
— Не будем считаться ошибками, — не оборачиваясь, сказал Садовский, зевнул и еще больше углубился в книгу.
Долгие сумерки в неповторимый цвет окрашивали питерские граниты. На горизонте облако казалось дальним горным хребтом, и одинокая звезда делала робкие попытки напомнить о ночи.
Альфред и Алексей, не сговариваясь, двинулись к казармам. Их части состояли из призванных в пробную мобилизацию питерских рабочих, красногвардейцев и добровольцев. Это были кадры, которые должны были дать крепкий костяк нескольким дивизиям, когда пройдет большая мобилизация по всей стране. Но сюда могли просочиться случайные элементы.
Они прошли на задний дровяной двор через пробитый в кирпичной стене проход. Железная дверь была сорвана с петель и брошена на начатый штабель дров.
В сумерках, в густой тени высоких слепых стен, две папироски вздрагивали огоньками, хотя курить здесь было строго запрещено и сигнал на поверку был дан уже больше часу.
Альфред зашагал к прогоревшей насквозь, рассыпающейся походной кухне, у которой сидели двое, крепко закусив мундштуки редких теперь городских папирос.
Папиросы мгновенно потухли. Большой черномазый что-то спрятал под себя.
— Почему не в помещении, товарищи? — спросил Альфред, остановившись.
— Воздухом подышать, товарищ командир.
— А что спрятал?
— Ничего… где же?
— Встать, — спокойно приказал Альфред.
Черномазый встал, но руки оставил за спиною.
— Покажи, не прячь.
Черномазый швырнул о землю чем-то мягким.
— На, задавись!
Альфред быстрым движением, не спуская глаз с черномазого, нагнулся. Это была пышная бобровая шапка.
— Выиграл? — шутливо, почти ласково спросил Альфред.
Лицо черномазого сразу смягчилось.
— Так точно, товарищ командир. — С видом учтивой виновности он утер нос рукавом — жест, подхваченный у циркового рыжего.
— На Сытном?
— Как есть угадали, товарищ командир.
— А ты что успел? — спросил Альфред второго.
— Еще не приспособился…
— А это что у тебя? — сухими пальцами Альфред крепко взял вместе с полой шинели какой-то предмет.
— Наган это…
— Казенный? Зачем он тебе ночью?
— Революцию защищать, товарищ командир. — Черномазый, осмелев, издевался.
— Ну, держи, — сказал Альфред, — защищай крепко, — и зашагал вперед.
Красноармейцы должны были подумать, что Альфред находит все это в порядке вещей.
Алексей следил за ним с недоумением.
— Вор с наганом — это уже бандит или хуже… — сказал на улице Альфред. — Лица хорошо заметил? Нужно проследить, одиночка или… связь. Потом отобрать и изолировать.
«Осторожный человек», — подумал Алексей, и его уважение к Бунге от этого только выросло.
— Пробные мобилизации, которые мы провели в Москве и Петрограде, — говорил Альфред, проходя мимо затихших в первом сне казарм, — дали нам тысячи прекрасных бойцов. Но под шумок пришли и темные элементы, для которых Красная Армия — это паек и возможность получить оружие и документ.
Войдя в свой кабинет, он продолжал:
— Я уверен, что с новой, массовой мобилизацией к нам хлынут эсеры. Они продолжают уверять, что крестьянство с ними и только ждет оружия. Это последняя иллюзия этой беспочвенной партии, но это не значит, что мы можем сидеть спокойно…
Альфред никогда еще не говорил так много, и Алексею это льстило.
Воинская часть восемнадцатого года для активиста была одновременно школой, университетом, ораторском трибуной, партийной ячейкой и путем к выдвижению в командные ряды революции. Здесь он держал экзамен на выдержку, устойчивость, активность.
У Алексея было много работы, и она давалась ему нелегко. Командовать взводом было просто и привычно, но работа в коллективе, в клубе требовала особого напряжения и постоянной подготовки. Он стоял на одну только ступень выше рядового бойца, но он хотел поднять всех своих подчиненных выше себя, и одновременно ему хотелось стать над ними так высоко, как стояли над ним самим Альфред или Чернявский.
Казарма, коллектив и клуб отнимали у него весь день. Вечером он спешил домой. Здесь ждала его простая и необильная еда, состряпанная Настей на алой, как огромный рубин, раскаленной буржуйке или, если был керосин, на примусе, короткая беседа с Верой и горка положенных на столе в строгом порядке, так медленно одолеваемых книг.
По совету Веры он завел себе тетрадь для конспектирования прочитанного. В ней было много начатых и ни одного законченного конспекта. Но он любил эту тетрадь, потому что в склоненной над нею голове его пролетало немало добрых и бодрых мыслей.
Вера была у Насти, когда Алексей вернулся из казармы. Настя вязала из грубой шерсти белые рукавицы, а Вера сидела в углу, ничего не делая, уютно и тихо, как умела сидеть она одна.
У Алексея в душе все еще жили призыв Седых, отзвук боевых труб южных фронтов и настойчивые требования Альфреда. Алексею захотелось сорвать с лица Веры эту маску блаженного семейственного уюта и заставить ее хотя бы на секунду взволноваться.
Он стал рассказывать сестре и девушке о битвах на Кубани, о взятии городов, о схватках конных отрядов, о героизме матросов и красных партизан. Настя смотрела широко раскрытыми в дурном предчувствии глазами.
— Седых уезжает через три дня на Кубань, и я с ним, — закончил внезапно для себя и для слушательниц Алексей.
Настасья не двинулась. Только теперь из ее так же широко раскрытых глаз катились две обильные слезы. Вера сидела потупившись. Она старалась оттолкнуть от себя чуждую ей эпопею борьбы, но Настя плакала, и это не удавалось Вере.
— Довольно сидеть в тылу, — бросил Алексей уже на пороге и зашагал, стуча каблуками, в кабинет.
Слезы Настины широко растекались по щекам, и она умоляюще смотрела теперь на Веру.
Вера поняла ее призыв. Она поднялась, обняла ее, как сестру, спросила:
— Что же теперь делать? — и с ужасом услышала: