Штурманок прокладывает курс - Анненков Юлий Лазаревич (читать хорошую книгу .TXT) 📗
— На пекарне еще больше, — заметил кузнец, — а по карточкам полкило на неделю. Ну, а на базаре... — Он снова закашлялся.
Мотря зажгла каганец, налила в стаканы кипяток. Ужинали молча. Юхим не дотронулся до моего хлеба, а Мотря взяла ломтик и положила в шкаф.
— Ребятам? — догадался я. — Берите всю буханку! Очень прошу.
Тут кузнец решил, что пора кончать дипломатию:
— Вы прямо говорите, кто будете? А не то — вот бог, а вот порог. На бандита вы не похожи, да и брать у нас нечего, а если думаете узнать про партизанов, так мы ничего не знаем.
— Что ты, Юхим, так грубо! — впервые за все время заговорила Мотря. — Может, человеку и вправду негде переночевать?
Я показал аусвайс. Юхим взял его негнущимися пальцами.
— Подай-ка, Мотря, мои окуляры, — Он долго изучал документ, потом спросил: — А у нас в городе раньше не бывали?
— Бывал. Еще до войны.
Не снимая очков, он придвинулся, всмотрелся пристально:
— А не знали вы здесь таких Дороховых?
— Нет. А вода у вас близко, — сказал я, — наверно, заливало, когда наводнение?
— Бывало.
— Наверно, и льдины в окна бились, если у моста затор? Тогда надо взрывать лед. А оттуда, с пригорка, можно накидать досок на льдины. Если, конечно, есть смелые люди...
Он уже не пытался скрыть свое удивление:
— Вы почему вдруг про это? — и встал.
— Так. Представил себе. Наводнение — беда...
— Да, — сказал он, — беда. — Помолчав немного, вышел и принес из сарая раскладушку. Молча поставил ее посреди хаты, запер дверь, попил воды и лег спать.
Мотря положила на раскладушку одеяло в рубцах и латах, но чистое и красную подушку. Потом свет погас и наступила ночь. Первая ночь в родном городе.
На второй явочной квартире я спросил пани Карпецкую. Дверь без крылечка выходила прямо на тротуар. Ее чуть приоткрыли на цепочке, и кто-то невидимый сказал, что Карпецкая давно уехала к сыну в Тирасполь.
Дверь захлопнулась перед моим носом. И тут я впервые увидел на улице знакомое лицо. Рядом на тротуаре стоял точильщик со своим станком. Этого точильщика я помнил с детства. Косматый, с торчащими вперед усами, он вращал глазищами, как Бармалей, выкрикивая во дворах свою немудрую песенку: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент. Заточим в любой момент!»
Точильщик равнодушно посмотрел на меня и согнулся над своим станком. Я отправился на последнюю явку, предчувствуя недоброе, а сзади доносилась песенка точильщика: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент...» Он шел следом за мной.
Я прибавил шагу, чтобы оторваться от него. Жара спала, но горячая пыль висела над городом. Только отойдя от центра, я вздохнул свободнее. Под густыми кленами тихой Пушкинской, круто спускающейся с горы, я нашел особнячок из светло-серого силикатного кирпича. Номер 19. Девятка полустерта. Точно! Я позвонил: раз — сильно, второй — слабее.
Веселый толстячок в рубахе навыпуск и домашних туфлях подтвердил, что пани Галушко живет именно здесь и действительно она продает швейную машину:
— Знаете, какая сейчас жизнь? Приходится продавать вещи. А племянница скоро будет. Она вышла по хозяйству.
Он предложил подождать и вышел в другую комнату. Через несколько секунд я услышал стук калитки, выглянул в окно. Мой толстячок, как был, в домашних туфлях, и не подпоясавшись, спешил куда-то вверх по тротуару. Странная торопливость! Я заглянул в соседнюю комнату. Никого. Чисто прибрано, и действительно у стены швейная машина. В третьей комнате я увидел на вешалке немецкий мундир. Может быть, хозяин — портной? На столике у кровати — немецкая книжка. Пачка сигарет. Тоже немецкие.
Здесь живет немец! Вот его парадная фуражка на шкафу!
Я кинулся в первую комнату за своим чемоданчиком, и тут же зазвонил дверной звонок. На пороге стоял точильщик:
— Ножи-ножницы...
— Нет хозяина! — сказал я.
— Вот, пока его нет, мотайте поживее через черный ход. Машинку здесь не купите, а самого вас продадут за два гроша. Меня найдете завтра на базаре в десять утра.
Кухонная дверь оказалась запертой снаружи. Через окно я увидел во дворе двух солдат с винтовками. Ловушка захлопнулась!
А что, если попробовать?.. Мундир и форменные брюки — поверх моей одежды. Фуражка! Сапоги сойдут мои.
Скрипнула входная дверь, но я уже за окном, выходящим в соседний двор. Подтянулся на заборе. Черт! Зацепил карман!
Через соседний двор — на улицу. Бежать нельзя. Спокойно!
...Прошел патруль. Я небрежно ответил на приветствие. Но оставаться на улице нельзя. Сейчас начнут задерживать каждого, кто в немецком мундире.
Я дошел до конца квартала. Дома, домики, маленькие палисадники... Белый домик с двумя крылечками кинулся мне в глаза, будто закричал: «Вот я! Чего же ты ждешь?!»
Тут жили наши учителя. Слева — математик, тишайший Мефодий, справа — немец Иоганн-Себастьян. Или Иоганн — слева?
В сумерках я увидел вдали моего толстячка в рубахе навыпуск. Он бежал вприпрыжку за двумя высокими в гражданской одежде. Мотоциклы рокотали мне навстречу. Где-то раздался свист, потом выстрел. И, уже не имея больше ни одного мгновения, не раздумывая, я сильно постучал в левое крыльцо.
И все-таки я перепутал. В темных сенцах передо мной стоял школьный учитель немецкого языка:
— Was ist ihnen gefalig, gnadiger Herr? [70]
Я ответил, что ищу квартиру, и вошел без приглашения.
Он мало изменился. Тот же отглаженный, потертый пиджак. Только щеки втянулись. Разговор, естественно, шел по-немецки.
— Квартира эта вам не подойдет. Всего две комнаты. Живу один. Некому будет приготовить кофе и выстирать белье.
Над столом — полочка с учебниками. На столе — две картофелины и стакан бледного чая.
Он закрыл ставни, зажег начищенную до блеска медную лампу.
— Чем еще могу быть полезен, герр хауптман?
С улицы донеслись голоса, потом — стук в дверь. Учитель вышел в сени. Прикрывшись дверкой шкафа, я вынул пистолет.
В сенях кто-то басил:
— Простите, пан учитель. К вам не заходил немецкий офицер?
— Офицер? Нет. Никто не приходил.
Он ответил по-немецки, и я понял, что в сенях были и немцы. Они ушли все сразу, извинившись за беспокойство, а учитель вернулся в комнату в тот момент, когда я, выходя из укрытия, прятал в карман вальтер.
Учитель не обратил никакого внимания на пистолет. Он потер сухие ладони, сказал, как прежде, по-немецки:
— Вы понимаете русский язык?
— Десятка полтора слов, самых нужных.
Иван Степанович укоризненно посмотрел на меня и вдруг спросил строгим учительским голосом на русском языке:
— Отвечайт! Кто приносил селедка в класс?
Это был единственный вопрос. О чем спрашивать, если за окном выстрелы и шум погони, а потом является твой бывший ученик в немецком мундире с оторванным карманом?
Обычно молчаливый и сухой, он вдруг заговорил, волнуясь, останавливаясь и снова начиная.
Он прожил почти всю жизнь на Украине, так и не овладев тонкостями ни русского, ни украинского языков.
Но эту страну считал родиной, честно служил ей четверть века и гордился тем, что принес сюда традиции и культуру своих предков. Он с увлечением учил детей немецкому языку, хотел привить им любовь к немецкой поэзии и музыке, к немецкой пунктуальности, трудолюбию, добросовестности. И вот оказалось, что все эти прекрасные качества вывернуты наизнанку. С присущей им добросовестностью немцы уничтожали, истребляли, калечили все то, что окружало его. Родной немецкий язык стал языком смерти, а он, советский учитель Иван Степанович, которого только мы, ученики, в шутку называли Иоганном-Себастьяном, получил удостоверение фольксдойче, где привычное русское имя заменил Иоганн.
Когда оккупанты открыли школу для детей фольксдойче, ему предложили преподавать в ней. Он согласился, чтобы заработать на хлеб. И теперь многие, встречая его на улице, переходили на противоположную сторону. Как доказать им, что он не фашист, хотя и немец, что ему стыдно за этот «новый порядок», не имеющий ничего общего с поэтичной, добропорядочной Германией?
70
Что вам угодно, милостивый государь? (нем.).