Лицом к лицу - Лебеденко Александр Гервасьевич (книга регистрации .txt) 📗
— Ну, это… — махнул безнадежно рукой комиссар. — Словом, приезжайте…
Сверчков жалел, что эта встреча не состоялась раньше. Хотя бы в первое посещение Мариенбурга. До поворота в событиях… До того, как все пошло какими-то другими путями…
Атака стрелкового полка на Верро не состоялась.
Железные дороги Валкского узла подвезли к Верро все, что могла выбросить навстречу красным буржуазная Эстония. Юрьевские студенты, перновские гимназисты, ревельские офицеры, валкские кулаки, вооруженные английскими ружьями и автоматами, прямо из теплушек шли к холмам, поднимавшимся к югу от вокзала, и рано утром, прежде чем красные пошли в атаку, сами атаковали усталый, вытянутый в ниточку, продвигавшийся больше по инерции стрелковый полк и заставили его остановиться.
Историк со временем, вероятно, скажет, что зиму с восемнадцатого на девятнадцатый год красные воевали в Прибалтике недостаточно умело. Стремясь захватить территорию, потому что территория немедленно покрывалась Советами, а Советы несли революции людские резервы, хлеб и фураж, они приняли кордонную систему равно в нападении и защите, нарушая ее только в пользу коротких, нерешительных ударов с целью прорыва фронта противника. Но историк должен будет отнестись к этим боям как к тем дням боевой учебы, в которых самое ценное — это усвоенный для решительных сражений опыт. Нарва, породившая Полтаву, — это уже не поражение, а только неудачное, но поучительное начало.
На весеннем ветру девятнадцатого года трепетала, как живая, раскинувшаяся на сотни километров петля красных войск, которой революция хотела удавить бешеных хорьков прибалтийской реакции. В апреле она подалась назад у Верро. В первых числах мая она заколебалась у Виндавы и Риги. Фон дер Гольц с пастором Недрой в кармане хотел захватить Латвию для баронов и для Германии. Ульманис, клявшийся демократией, но продавший душу Черчиллю, отсиживался на английском миноносце, разглядывая, в ожидании лучших дней, нефтяные круги на волнах рижской гавани. В мае английские миноносцы и крейсеры навели орудия на подступы к красной латвийской столице. Британские дипломаты разговаривали о «покупке» Эзеля и Даго. Английские пушки обратили вспять фон дер Гольца и его ублюдка — Бермонта-Авалова, а потом они повернулись в сторону красной Риги.
Сверчкову казалось, что теперь начнутся настоящие события. Английская эскадра. Фон дер Гольц. Ему захотелось посмотреть в глаза Борисову. Как он выглядит, этот спец-энтузиаст?! Не прибавили ли и ему морщин эти месяцы? Человек, на которого мог бы походить и он, Сверчков, если бы год назад пошел более прямой дорогой…
Мортирный дивизион, представлявший собою армейскую артиллерию латармии, вновь был взят из валкской группы и брошен на рижское направление. Опять Мариенбург. Штаб дивизии. Вот тогда-то и произошла вторая встреча Сверчкова с Бабиным, случайным знакомым по вокзалам семнадцатого года.
Однажды он поехал в штаб вместе с комиссаром.
Алексей застрял у начальника политотдела. В кабинете Борисова человек в кожанке курил у окна.
— Борисова? — повернулся он к Сверчкову. — Его уже нет. Его отозвали на Петроградский фронт, под Ямбург, — там начались бои… — Он стоял, раскачиваясь на толстых, прямых, как у статуи, ногах, держа руки в карманах. — А я вас где-то видел, но фамилию вашу я утратил.
Сверчков шагнул в сторону. Человек в кожанке отступил в свою очередь так, чтобы свет окна позволил Сверчкову взглянуть ему в лицо.
— Не помните? Ну, у меня исключительная память на лица. Я — Бабин, комиссар дивизии, а теперь извольте вспомнить, семнадцатый год и Полоцк. Этакий паршивенький вокзальчик, жидкий чан и ночь напролет в спорах. А ведь вышло не по-вашему, сознайтесь.
«Еще ничего не вышло», — подумал Сверчков, но не сказал.
Тогда Бабин увел его в свой кабинет…
«Вот я и пропустил прекрасный момент, — думал Сверчков, уходя от Бабина. — Этому человеку я мог бы рассказать все. Я убедил бы его предупредить несчастье без крайних мер. Это внутренне жизнерадостный человек, он поймет… Алексей все еще сидит в политотделе. Смотрится, должно быть, в диаграммы, как в зеркало своей части. Вернуться и сказать, — нервничал Сверчков. — Пойти не пойти, пойти не пойти, — гадал он на кожаной бахроме, украшающей эфес шашки. Ремешки спутались. — А, ну его к черту!»
На дворе сидел ординарец и рядом с ним пехотный красноармеец. Ну разумеется, это тот, который привел дезертира и слывет грозой самострелов. Странная фамилия — Брага.
Брага глубоко опустился на корточки, как не удается сесть человеку в городском костюме. Дымя так, что кругом пахло горелой бумагой, он сохранял позу глубокого ко всему безразличия, но большие черные глаза его вращались вслед всякому замеченному движению. Казалось, ими управляет механизм, ничего общего не имеющий с его телом.
«Какая-то ожившая каменная баба», — подумал Сверчков и с громкой нарочитой ласковостью спросил:
— Ну, как ваш дезертир, отличился?
— Ирой! — независимо улыбнулись глаза.
Он был положительно любопытен, этот тяжелый человек, в котором угнездилось какое-то свое отношение ко всему.
Философский стих легко находил на Сверчкова.
— А вы вот… неужели вы ничего не боитесь?
Это был добрый, испытанный еще на германском фронте вопрос. В нем была какая-то трогательная доверительность, и в то же время он на момент проникал в чужую душу.
Глаза Браги, как по лестничке, поднялись по обшитым зелеными тряпочками пуговицам сверчковской шинели и жестко остановились на лице инструктора.
— А ты почто спрашиваешь? Сам, должно быть, боишься?
«Вот уже и на „ты“», — подумал Сверчков.
— Я смерти боюсь, ничего не поделаешь… А вот вы как?
«Вы» получилось с большой буквы.
— И слепой смерти боится…
— Значит, и вы боитесь?
— Зачем я тебе буду говорить? Говори сам…
Следовало либо повернуться и уйти от этого колкого, как только что купленная щетка, человека, либо одержать над ним какую-то моральную победу.
— Ты из какой деревни, Брага?
Это создавало необходимую паузу.
— А я и сам не знаю. Где работа — там и дом. Батраком я с малолетства. На сахарном заводе работал.
— Значит, на Украине.
— На Киевщине. У помещика перед войной работал. Говорили — после царя самый богатый. Восемнадцать имениев у него. А жена — княгиня. Ну и порядок же был. Волы по шестьдесят пудов, кабан один на ферме — как бугай. До самой революции богатство было.
— А потом?
— Потом жгли много. Скот разобрали.
— И ты жег?
— И я жег.
— А порядок?
— А то чужое было. Хрестьянского не жгли…
— Значит, не верили, что все крестьянам будет?
— Не верили.
— А теперь?
Взор красноармейца прямыми, горячими лучиками ощупывал Сверчкова. Ординарец Форсунов, молча тянувший махорку, растоптал окурок и заявил:
— А теперь мы с вами его не пустим, товарищ инструктор.
Сверчкову оставалось разразиться бодрой фразой, у которой подкладкой была холодноватая, липкая, как шелк, неуверенность.
— А куда же вы пойдете после войны, Брага, — сделал он последнюю попытку, — в деревню или на завод?
— Нет, — твердо сказал красноармеец. — Я на сверхсрочную останусь.
Это был самый неожиданный из всех возможных ответов.
Брага поднялся, забросил на плечо винтовку и взял в руки все тот же посох — изрезанную терпеливым ножом липовую ветвь. Полупастух, полувоин, полуграмотный, но усвоивший соль марксизма, жесткий, как революция, и, как она, самоотверженный храбрец, он прошел перед Сверчковым апокрифическим видением, движущимся силуэтом, утратившим третье измерение, потому что у Сверчкова не было никакого ключа к его душе, одновременно слишком простой и слишком сложной для растерявшегося интеллигента.
Сверчков старался втиснуть красноармейца в знакомый ряд прошлого. Может быть, этот человек умел прежде стоять с непокрытой головой и с непокорными глазами? Может быть, он говорил покорные слова и таил непокорные мысли? О, каким же солнцем воли и силы должна была опалить его душу революция, как он должен быть предан тем, кто научил его, как нужно расстрелять свое рабство и серость!