Миледи Ротман - Личутин Владимир Владимирович (лучшие книги без регистрации .txt) 📗
«Воды пошли. Считала дни-то, а промахнулась, дура», – подумала про себя Миледи и провалилась в легкую памороку. Она слышала, как суетился муж, как, несвязно бормоча что-то, пробежал мимо Братилов, и это кипение, эта бестолочь и заполошное беспокойство были ей приятны. Каким-то особым чутьем она знала уже, что все будет ладно, ничего страшного не случится; боль в утробе тут же унялась, как бы наснилась. Миледи лежала на снегу, как покоенка, с широко распахнутыми заиндевелыми таусиными глазами. Такая зелень бывает в морозные предвечерние дни на небосклоне, уже потерявшем закатные румяна. Ротман наклонился и поймал в застывших глазах свое крохотное отражение. Черный паучок шевелился неугомонно на матери-земле и зачем-то вывязывал свою уловистую мережу.
Больница стояла на другом конце Слободы, возле кладбища. Бензин в городке кончился, нового завоза на севера не получилось, и сейчас все машины были на приколе. Надо бы бежать к лошадникам, просить коня, и сани, и упряжь; наверное, Ротману бы не отказали, ну конечно же, смилостивились бы по такому случаю, но бросать Миледи возле избы недоставало силы. И шурин Васяка, запьянцовская душа, куда-то запропастился, уж который день не кажет носа.
В окне напротив маячило задумчивое лицо соседа, как рисунок на черной кладбищенской плите. И тут Ротман вспомнил, что на задах у тропинки, что ведет к роднику, обычно стоят водовозные санки-чунки. Не спросясь дозволения, Иван перемахнул изгородь, перекинул на свой двор салазки, тяжеленные, громоздкие, обледенелые, с полозьями, обитыми жестью, большие похожие на дровни. Осторожно повалил Миледи на санки; жена, громоздкая, рослая, с выдающимся в небо холмом живота, походила бы на обрушенную степную каменную бабу, если бы не багровый налив щек, если бы не кудели огненно-рыжей волосни, выпавшей на снег из-под лисьей шапки, если бы не закуржавленные ресницы, трепетно ловящие всякое шевеление в утробе. Ротман все делал в спешке, в каком-то угаре, на горячую голову, с невольными придыханиями и возгласами, полными испуга и печали: «Милая, тебе не больно? Миленькая, еще потерпи. Ты ничего не бойся, слышь меня? Все будет хорошо». Миледи лишь отстраненно, нежно улыбалась одними губами, испуская сквозь прикушенные губы тонкий зверуший писк.
Ротман когда-то на свою беду так загородился, что попасть на усадьбу мог лишь сведущий человек; он словно бы спрятался в острожке, затаился в крепостце без ворот и калитки иль хотя бы потайного хода. Ведь даже крысиные норища имеют связь с белым светом. И вдруг Ротман споткнулся о свою затею и признал ее нелепой и негодящей.
Миледи была слишком грузна, чтобы без опаски для здоровья перетягивать ее на другую сторону ограды; пришлось забор растаскивать, выколачивать целый прогон, выбивать бревнышки из пазья. Дело на поверку оказалось хлопотным, отняло много времени. Миледи пласталась на санках, будто куль, и только покрекивала утробно при каждом ударе топора о заборницу. Схватки могли начаться в каждую минуту, а рожать в снегу посреди Слободы?.. Э-э, братцы мои, нужда припрет, так не спросит погожего часа, заякорит под ребро да и вздернет.
«Пересудов-то станется, ой-ой, хватит на целую вечность».
Миледи чертила пальцем на снегу и старалась не думать о своей неудоби, чтобы худыми мыслями не рассыпать нутро. Только в голове, будто мураши, меленько копошились досады на мужа, что все у него без пути, все неурядливо и срамно, все не как у людей; есть же на свете такие недоделки, что у них даже золотой кирпич рассыпается в руках в гнилье и труху, а долгожданная радость проливается сквозь пальцы, не доставляя счастья. Недотыка, одним словом, байбак, раздевулье; ему бы уху вилкою хлебать.
Миледи не подтыкала мужа, не гневила, не попрекала, не вводила в брюзгу, чтобы гнев отца не передался сыну его, что сейчас уже стоял у врат, готовый переступить на волю, и от того смирного чувства, от того настроения, с каким глянет младенец на Божий свет, зависит его телега судьбы; иль на первой же версте потеряет колесо, завалится, горемычная, в болотину; иль поковыляет наперетыку, гремя по кочкам ободьями и ступицами; или ровно, взметывая облачки пыли, покатит без тряски, без лишнего шуму и гряку, как по воздусям.
Миледи иногда отрывала затылок от передка саней и вглядывалась в мерно качающуюся спину мужа, в его сдвинутые лопатки, в крученую заледенелую веревку, вросшую в плечо. Забавно-то все как, Господи! О таком ли мечталось? Слобода была пустынна, лишь вспыхивали иногда под порывами ветра морозные змеи, вставая на пятки, да санки встряхивало на плотных снежных застругах, рассекших проспект Ильича. Едешь будто по стиральной доске. Благодать, о-о! Ни машины, ни трактора, все разом куда-то подевались, словно вернулся в Россию забытый лошадный век; иссякло вонючее пойло, и железо сразу заткнуло хрипящую и воющую пасть, упряталось по стойлам и сейчас ржавело, остывало, забытое, скоро превращаясь в груду слепого металла. А Ротман чем не жеребчик? трусит да поуркивает, бежит да всхрапывает, только что не задерет над крупом раскидистого, султаном, хвоста да не скинет на мостовую пахучих коньих яблок.
Печальные люди, пригибаемые долу начинающейся метелью, как серые привидения, спешили по горбатым тротуарам, заныривали в темные избы, засвечивали лампешки, у кого сохранился керосин, иные возжигали свечи иль, наскоро повечеряв, усаживались к окну, прислонив носы к проталинке стекла, и, от скуки убивая время, выглядывали, что творится на улице, кого там черт толкает на ночь глядя.
А по проспекту Ильича бежал мужик и волок водовозные чунки. На них возлежала брюхатая баба и, воздевая в небо ладонь, грозила кому-то перстом. И поделом: ишь вот все испоганились! Какой-то бедолага так быстро несся по Слободе, стуча по заколелой дороге подшитыми валенками, что след его тут же пропадал в снежном сееве. Не с цепи ли сорвался кто, батюшки-светы? – недоуменно, со страхом думал любопытный, окстясь в красный угол на бумажную иконку. – Иль леший из тайболы, чуя дикие перемены, покинул таежное укрывшие и ищет себе житье среди человеков, погрязших во грехе. Ведь говорили же бывалые люди, что в конце века наступят последние времена; последний родник иссякнет, последний колос издрябнет, съеденный головнею, и последняя сосна засохнет, и выйдет из тайной пустыни циклоп и станет пожирать младенцев, как то было однажды при царе Ироде.
Миледи ворочалась на санках и все боялась скатиться, хваталась то за передок, за черемуховую вязку, то за копылья. Бот-бот-бот, – громыхали валенки по дороге, будто каменные песты в ступе. От Ротмана шел пар и оседал, курчавясь, на кроличьей шапенке, на плечах овчинного кожушка. Ехала минуть десять, не больше, а показалось – целую вечность. Велика ли у Миледи жизнь, а уж такочки было дважды. Впервые мать тащила Миленькую в больницу в самодельной повозочке, слаженной отцовыми руками и дивно расписанной розанами. Девочке было четыре годка, и, распаляясь собственным внутренним жаром, сбивая в сторону окутки, порою выныривая из сполохов беспамятства, она вдруг открывала глазенки и недоверчиво всматривалась в высокое искристое небо с россыпью угольев, вслушивалась в скрип и шорканье полозьев. Второй раз мать везла Милку в больницу, когда в седьмом классе у девочки стала отниматься вдруг и сохнуть нога; саночки привелись под руку маленькие, детские, на железном полозу, и валенки болезной постоянно чертили по снегу, тормозили путь. Мать полагала, что дочь нарочно досадит, не хочет ехать в больницу, и потому окрикивала с сердца, с близкой слезою в голосе. Ефросинья так горячо и искренне ругалась, словно бы Милка лежит на саночках здоровехонька и тащат ее по Слободе для забавы. Отец был тогда в море на треске, и мать одна убивалась с шестерыми, севшими на одну шею.
В отроковицах Милка была поперечлива, скандалезна, въедлива, такая перетыка на каждое матино слово, но и нелюдима; чуть не по ней, сразу брови насупит и губами от обиды задрожит; ускочит, не сказавшись, одна в лес и бродит по воргам, меж болот до самой потемни, не показывая носа. Беспокойся, мать, убивайся, живи на нервах, ибо дочери что-то вдруг пришлось не по уму. Позже-то каялась Миледи: «Ой, маменька, отлупцевала бы хорошенько до кровавых мясов, стала бы как шелковая. Один разок и надо-то». – «Ой, дочи, что такое говоришь, – страшилась Ефросинья. – Я ведь пальцем вас ни которого не задеяла. Как язык не отсохнет».