Крейсерова соната - Проханов Александр Андреевич (книги онлайн полностью txt) 📗
…Плужников, сидя перед раскрытыми листами бумаги, слышал муки огромного погибающего города, видел среди улиц и площадей темные пробоины и каверны, в которые врывалась тьма. Город тонул, все глубже проваливался в пучину. Слыша вопли и зовы о помощи, испытывая великое сострадание, побуждаемый неведомой волей, выбравшей его среди миллионов других, он окунул кисточку в булькнувший стакан, тронул мокрыми слипшимися волосками алую краску. Кисточка превратилась в горящую свечку с огненным красным язычком. И он, вдохновляясь чьей-то любящей и благодатной силой, стал рисовать.
Рисовал коричневую гору, набухшую весенней влагой и силой, коней, бредущих по мокрой стерне, мужиков, налегающих на деревянные сохи. Железные подсошники режут землю. Под мужицкими лаптями круто вскипает суглинок, открытые от напряжения рты, истовые лица, торчащие бороды. Кони – красный, золотой, фиолетовый, екают селезенками. Опушка с березами, с запахом первых, из-под снега, цветов. Вечерняя в небе заря. Влажная молодая звезда над вершиной и белая, словно облачко, прозрачно-голубая луна. Над пашней, мужиками, конями, возникает в заре, летит на звезду птица-валешник, затмевает луну красными крыльями.
Плужников ухватил за уголки разрисованный, отяжелевший от влаги лист, поднял к лампе, разглядывая наивные и счастливые переливы красок, приложил рисунок туда, где в городе зияла дыра и хлестала из преисподней черная мгла, залепил рисунком пробоину. И течь прекратилась. Черный бурун иссяк. Наивная красота рисунка удерживала страшное давление тьмы.
…Развратный старик, рывший носом сладкую пену, обнимавший залитые кремом бедра девицы, вдруг хрюкнул. Лицо его превратилось в свиное рыло с мокрым кожаным пятаком, хлюпающим в белой гуще. Тощая грязная свинья истошно визжала, колотилась о стены комнаты, а потом выкинулась из окна на Садовое кольцо, помчалась по осевой линии, пугая редких шоферов. Наутро в бульварных газетах появилось сообщение о страшном кабане, сбежавшем из зоопарка, утонувшем в канализационном люке.
…Плужников сменил воду в стакане. Вновь смотрел на девственную белизну листа, вспоминая мимолетное зрелище, открывшееся на райской поляне. На зеленую луговину с белой нарядной церковью выезжают на конях молодцы, в нарядных рубахах, под теснеными седлами, с наборными уздечками, кто с усиками, кто с бородкой, в заломленных шапках, удалые женихи. Кони горячатся, пританцовывают. Невеста в сарафане на травяном лугу поглядывает из-под платочка. Играет глазками, морщит пунцовые губки. Не узнать, кто нравится больше, кому пошлет тайный знак засылать сватов, с кем сыграет осеннюю свадьбу. Женихи гикнули, свистнули, ударили каблуками в конские бока. Кони прянули, разбрасывая из-под копыт траву, и испуганные гуси в пруду загоготали на синей воде. И он, Плужников, через двести лет возник из той свадьбы, из желтой ветлы за окном, из студеного синего пруда, в котором плыл красный конь осени.
Рисунок был чудесен, источал благоухание цветка, словно краски были на меду. Плужников изумленно обернулся – не стоит ли за его плечом кто-то, кто нарисовал картинку. Никого не было. Пустая кухня. Абажур. Светоносный рисунок, и он, Плужников, его творец.
Теперь он знал, что делать с рисунком. Осторожно ущипнул еще влажные уголки, приподнял и накинул на пробоину, откуда в город, как из прорвавшейся канализационной трубы, била жуткая тьма. И клокочущий зловонный бурун прекратился.
…В каземат, где менты мучили старика, вошел молоденький лейтенант, только что поступивший на службу, увидел подвешенного узника, услышал звук ударявшей в тощие ребра дубинки, тонкий пронзительный всхлип, кинулся на мучителей, расшвыривая влажные, пахнущие потом и водкой тела. «А ну прекратить!.. Под суд пойдете!.. Суки кровавые!..» Менты тупо смотрели, снимали пытаемого, укладывали на топчан. Лейтенант склонялся над плачущим стариком: «Прости, отец… Они одурели от злой работы… Прости их, дураков полоумных…»
…Третьей лубочной картинкой был деревенский хор в натопленной душной избе. Раскрытые жаркие рты. Заведенные голубые глаза. Песня про коней и орлов. Грохочут венцы в стене. Стала золотой половица. Зажглась, как от молнии, сухая лучина. Озарилось окно, за которым – радуга, отлетающая туча дождя, алое, на зеленом лугу, мокрое стадо. Хор поет на райской поляне, и райская песня, позабытая живущими ныне людьми, загудела в крови у Плужникова сладким, из древности, гулом.
Этот ликующий разноцветный лубок Плужников приложил к черной дыре, в которую хлестала беда. Наивная, из зайчиков света, картинка заживила рваные кромки пробоины. Они срослись, не оставив рубца.
…К больному в палату спешила сиделка, несла целебный настой. Впрыскивала в синюю вену лекарство. И боль отступала. Ветеран благодарно кивал. Санитарка в белой косынке, которую он когда-то любил в полевом лазарете под Прохоровкой, склонилась к его изголовью. Израненный старый танкист хватал молодую свежую руку, благодарно ее целовал.
Плужникову казалось, что вокруг его рисующей руки веют легкие дуновения. Чуть видная, мелькает чья-то другая рука, а он лишь повторяет ее движения. Рисовал на лубке вдову, глядящую за синюю реку, в далекую степь, где под кудрявой ветлой лежал сраженный пулей солдат, ее суженый, ненаглядный. Рисовал рождественские игрища, когда ряженые ходили под окнами, и в избы, сквозь морозное стеклышко, заглядывали размалеванный солдат, бумажный бородатый козел, цыган с фонарем и выкроенная из мешковины головастая смерть с наведенными на щеки румянами. Рисовал пасхальную трапезу, когда степенный бородатый мужик разговлялся у медного самовара, подливал из зеленого штофа вино, на черной сковородке шипел золотой лещ, перед образом лучилась лампада, самоварная медь была в медалях, орлах и гербах.
Все это он подглядел, пролетая над райскими кущами, где проводили безбедное время его далекие предки и праведники. Набрасывал лубки на омертвевшие части города, на ожоги и раны, и они заживлялись. Проигравшийся в пух художник, замысливший самоубийство, очнулся. Что есть мочи заторопился домой, к любимой жене и детям. И дома ждали его нечаянные деньги, на которые раскошелилась булочная под названием «Хлеб наш насущный».
Он исцелял Москву, останавливая ее потопление, запрещая совершаться злу.
В городе продолжались злодеяния: насиловали, убивали и мучили; замышлялись похищения и аборты; обдумывались людоедские законы, после принятия которых вымрут целые области; писались клеветнические статьи и срамные книжонки. Но Плужников, окруженный светом лампы, с наивными верящими глазами, исполненный любви, рисовал…
…Шумную ярмарку на снегах с каруселью, шестом, на котором моталась шапка, с кулачными боями молодцов, побросавшими оземь рукавицы, с рядами торговцев, где румянились булки и пряники и смешливая дева в платке торговала калеными орехами…
…Ночную избу, где на шаткой деревянной кровати под лоскутным одеялом лежали молодые муж и жена, на столе от вечерней трапезы оставались тарелки и крынки, за окном – вечерняя улица, по которой пастух гонит из лугов отяжелевшее ленивое стадо…
…Расписные качели, на которых взлетают парень и девка. Скрипят золотые столбы, пузырятся рубаха и платье. Взмывая над разноцветной землей, они видят синюю реку, рыбаков, волочащих тяжелый невод, табун лошадей в лугах, далекую белоснежную церковь и пролетную стаю уток, летящую на лесные озера.
И зло отступало, немощно опадало. Сберегались людские души. Сохранялись добрые имена. Каялись злодеи. Разбегались клеветники и лжесвидетели. Исчезнувший, поселившийся в Раю народ посылал своим ослабевшим потомкам живительные, целящие силы.
Он рисовал Москву, возвращая ей утраченную святость: любимый Кремль и святые монастыри, выход Царя и молебен Патриарха, соколиную охоту в Коломенском Алексея Михайловича и проповедь Аввакума на Крутицком подворье. Лубки, положенные один подле другого, были как драгоценный покров, который он набрасывал на оскверненный город, и бесы бежали из храмов, а богохульников побивала молния.