Крейсерова соната - Проханов Александр Андреевич (книги онлайн полностью txt) 📗
К этим застывшим живым скульптурам подъезжали цистерны с металлизированной краской. Помощники Свиристели в респираторах направляли разбрызгиватели, под большим давлением покрывали тела и лица слоем металлической краски. К этим влажным, блестящим скульптурам придвигались огненные факелы, обдували раскаленным пламенем, в результате чего краска превращалась в прочную тонкую корку, повторявшую пластику тел, а сами тела выпаривались. Следом подъезжали тигели с жидким стеклом, и оно заливалось в эти пустые оболочки, наполняя их плотной массой. Стекло заливали искусные стеклодувы из Гусь-Хрустального. Ими руководил духовник Тихон, суровый, в клеенчатом фартуке и в скуфейке, покрикивал на мастеров: «Дуй, да не передуй!.. Лей, да не перелей!..»
Очередной готовый барельеф, еще не до конца остывший, изображал памятник английским пехотинцам, погибшим во время газовой атаки на Марне, был подхвачен подъемным краном и медленно уходил в небеса, где его ожидало свободное место на правом бедре медного идола.
– Теперь прошу пройти в лифт… Мы поднимемся в хрустальную голову, – пригласил Свиристели.
Они погрузились в капсулу, являвшую собой реактивную катапульту. Заняли горизонтальное положение как космонавты. Свиристели голосом Гагарина крикнул: «Поехали!..» – нажал кнопку, и катапульта рванула вверх с первой космической скоростью. Счастливчик видел, как от страшного давления расплылось и затрепетало подобно студню лицо Свиристели, как Модельер, еще секунду назад изящный, с утонченным лицом, стал похож на трясущуюся скифскую бабу. Счастливчик почти потерял сознание от перегрузок.
Они были на вершине монумента, в хрустальной, пронизанной солнцем голове, сквозь которую виднелась незамутненная лазурь, застыло внизу перламутровое облако, и в его разрывах сквозила земля с чуть заметными линиями дорог, крапинками и чешуйками поселков, рыжими и голубыми лесами дальнего Подмосковья.
– Отсюда вы станете видны не только земным континентам, но и всему мирозданию, – Свиристели обводил рукой хрустальную полость, приглашая Счастливчика любоваться невиданными красотами земли и неба.
От перенесенных перегрузок, от высоты, от разреженной атмосферы Счастливчик чувствовал головокружение. Ему было странно и сладостно находиться внутри собственной головы, узнавая из глубины хрустального черепа свои собственные черты: прозрачный лоб, надбровные дуги, выступавший нос, сжатые губы, узкий подбородок – все хрустальное, светоносное, пропускавшее лучи, с легчайшими радужными переливами, словно он находился на дне огромного графина, куда попадало солнце.
– «Я тот, кто сам в себе и кто себя объемлет…», – произнес он чей-то, быть может, шекспировский стих.
Головокружение продолжалось мгновение. Очнулся. Хрустальная голова была полна солнца. Свиристели протягивал ему грузинский серебряный рог с красным вином, предлагал выпить на высоте двенадцать тысяч метров над уровнем моря.
Плужников и Аня завершали свой день, сидя в кухоньке, под матерчатым абажуром. Она убрала в буфет помытые чашки, стряхнула с клеенки крошки. Плужников выложил на стол альбом, кисти, краски, налил в граненый стакан воды.
– Так и не знаю, кто ты, – сказала Аня, щуря свои зеленовато-серые глаза, наблюдая за тем, как он раскрывает альбом, готовясь приступить к рисованию, которым прежде никогда не занимался.
– Я и сам не знаю, кто я, – ответил Плужников, созерцая волшебную прозрачность воды в стакане.
– Откуда ты появился в Москве, на углу Остоженки, весь в ожогах и ранах?
– Не помню… Детство вспомнил… Маму и папу… Наш городок… Школьных учителей и товарищей… Девочку, которую полюбил в третьем классе… Проводы в училище помню… Золотой кораблик на шпиле… Хождение на паруснике по Финскому заливу… Помню базу, где служил, комнату в офицерском общежитии, сослуживцев-холостяков Вертицкого и Шкиранду. Гарнизонную красавицу, рыжеволосую Нинель, командира, отдававшего приказы в мегафон, лодку помню и мой акустический отсек, выход в море и зарю над сопками, а потом ничего не помню… Память ударяется о какую-то стену и отступает. Будто кто-то мне говорит: «Нельзя… Будет время, и вспомнишь…»
– Этот «кто-то» и мне говорит постоянно: «Это делай, а это не делай…» Когда тебя увидала, несчастного, на углу, сначала собиралась мимо пройти. Но кто-то сказал мне: «Стой… Помоги ему…» Когда помогла, пошла дальше и уже собиралась свернуть за угол, но кто-то сказал: «Оглянись…» Оглянулась, увидала тебя и вернулась. И так все время. Кто-то нянькой меня к тебе приставил, потому что ты как ребенок, краски себе купил, будешь цветочки-василечки раскрашивать…
– Когда мы были с тобой в Раю и летели над березами, там было много полян, на которые я мельком взглянул. Толком не рассмотрел, что там делалось. Теперь хочу вспомнить и нарисовать те поляны.
– Когда мы были с тобой в Раю и лежали в санях, ты меня обнимал. Чудная женщина пролетала над нами, протянула из неба розу и коснулась меня… До сих пор чувствую ее прикосновение… Вот здесь, – Аня раскрыла домашний халатик и показала живот. – Может быть, я зачала от тебя?
Плужников обнял ее, прижался лицом к ее животу, поцеловал, осторожно вдувая тихое тепло. Так нежно и осторожно дуют на свечу, и золотистое, окруженное голубым ободком пламя слабо колеблется.
– Отдыхай, – отпускал он ее в соседнюю комнату. – А я порисую.
Глубокая ночь. За окном ползет сырая холодная мгла, в которой желтеют фонари переулка, мечется случайный, залетевший огонь машины. Плужников чувствовал, как город, отягощенный пороками, погружается на дно, словно огромный корабль с бесчисленными пробоинами, в которые натекала темная глухая беда. Пробоины были огромными, как пещеры, и малыми, как прокол иглы, разрастались, разъедали защитные оболочки. В них валила жуткая тьма. Город наклонялся. Его башни, колокольни и шпили кренились, и он оседал, проваливался в пучину.
…В ночном клубе «Распутин» богатый старик-сладострастник склонялся над огромным овальным блюдом, на котором возлежала красавица. Ее грудь и живот были залиты взбитыми сливками. Разведенные ноги выступали из белых хлопьев, как из пышной перины. Она улыбалась пунцовыми губками, говорила: «Съешь меня, милый!» Старик по-собачьи начинал лизать сладкую пену, просовывал руки в глубину пышной мякоти, похихикивал: «А где у нас марципанчики?.. Где шоколадки?»
…В милицейском каземате, при тусклом свете зарешеченной лампы, менты пытали старика, пойманного на краже. Подвесили его, голого, под потолок на кожаных ремнях. Охаживали дубинками по впалым, костистым бокам, приговаривая: «На чужой каравай рот не разевай!..» Старик не дотягивался кривыми ногами до грязного пола, вздрагивал от каждого удара тощей, с седыми волосками грудью, охал, открывая беззубый рот, заводя выпученные, полные слез глаза. Выкрикивал: «Сынки, не надо!.. Не бейте меня, сынки!..» И тут же получал удар литой дубиной.
…В больнице, в переполненной палате, среди смрада, хриплого дыхания спящих, корчился от боли фронтовик. Ему казалось, что в горло его вставили раскаленный шкворень, поворачивают там, и он сквозь удушье сипел: «Сестра… Сестрица…», – надеясь, что появится санитарка, та, давнишняя, что вытащила его с поля боя под Прохоровкой, впрыснет ему в кровь спасительное лекарство, принесет испить водицы. Но никто не шел. Убегавшись за день, ненавидя грязных, умиравших на койке людей, сиделка забылась дурным сном, не слыша зовы о помощи. Фронтовик бредил, глядя на синеватую тусклую лампу, и ему казалось, что он умирает среди воронок и обугленных танков под светом ночной ракеты.
…Художник-неудачник, чьи картины не раскупались, а малый, великими трудами добываемый заработок просаживался в игральном павильоне, после чего семья встречала его голодными глазами детей и истерическими упреками некрасивой больной жены, – замыслил повеситься. Только что вернулся в загаженную мастерскую из ослепительного мира игральных автоматов. Каждый напоминал волшебный фонарь, музыкальную шкатулку, пленительный ларец, из которого раздавалась музыка неисчислимых соблазнов. Он спустил весь маленький гонорар, заработанный за малевание какой-то нелепой вывески в булочной под названием «Хлеб наш насущный», и теперь, несчастный, подыскивал крюк, на который можно было бы набросить петлю. С незаконченного, запыленного холста смотрело на него лицо жены, молодое, прекрасное, несуществующее.