Факультет ненужных вещей - Домбровский Юрий Осипович (книги бесплатно TXT) 📗
— Что, очень больно? — как-то даже всхлипнула Марья Григорьевна, и Корнилов почувствовал, что она прильнула к отцу Андрею, а тот, сминая, нарочито больно, придавил ее к себе.
— Ну зачем вы это завели? — спросил Корнилов досадливо.
— А крестная смерть значит вот что, молодой человек, — продолжал отец Андрей. — Вот легионеры с осужденными добрались до места. Кресты там уже торчат. «Остановись!» С осужденных срывают одежду. Их напоили по дороге каким-то дурманом, и они как сонные мухи, их все время клонит в дрему от усталости. На осужденных накидывают веревки, поднимают и усаживают верхом на острый брус, что торчит посередине столба. Притягивают руки, расправляют ладони. Прикручивают. Прикалывают. Работают вверху и внизу. На коленях и лестницах. Кресты низкие. Высокие полагаются для знатных преступников. Вокруг толпа — зеваки, завсегдатаи экзекуций и казней, родственницы. Глашатаи. Все это ржет, зубоскалит, шумит, кричит. Женщины по-восточному ревут, рвут лицо ногтями. Солдаты орут на осужденных. Кто-то из приколачивающих резанул смертника по глазам — держи руки прямее. Нелегко ведь приколотить живого человека, поневоле заорешь. Наконец прибили. Самое интересное прошло. Толпа тает. Остаются только кресты да солдаты. И там и тут ждут смерти. А она здесь гостья капризная, привередливая. Ее долго приходится ждать. Душа, как говорит Сенека, выдавливается по капле. Кровью на кресте не истечешь — раны-то ведь не открытые. Тело растянуто неестественно — любое движение причиняет нестерпимую боль, — ведь осужденный изодран бичами. Часа через два раны воспаляются, и человек будет гореть как в огне. Кровь напрягает пульс и приливает к голове — начинаются страшные головокружения. Сердце работает неправильно — человек исходит от предсмертной тоски и страха. Он бредит, бормочет, мечется головой по перекладине. Гвозди под тяжестью тела давно бы порвали руки, если бы — ах, догадливые палачи! — посередине не было бы вот этого бруса, осужденный полусидит, полувисит. Сознание то появляется, то пропадает, то вспыхивает, то гаснет. Смерть разливается от конечностей к центру — по нервам, по артериям, по мускулам. А над землей — день — ночь — утро. День, вечер, ночь, утро — одна смена приходит, другая уходит, и так иногда десять суток. Служат здесь вольготно, солдаты режутся в кости, пьют, жгут костры — ночи-то ледяные. К ним приходят женщины. Сидят обнявшись, пьют, горланят песни. Картина.
— Да, картина, — сказал Корнилов неодобрительно, — и вы, видать, мастер на такие вот картины.
— Христу повезло. Он умер до заката. Страдал, однако, он очень. Он изверился во всем, метался и бредил: «Боже мой, Боже мой, для чего ты оставил меня?» И еще: «Пить». Тогда кто-то из стоявших обмакнул губку в глиняный горшок, надел ее на стебель степной травы, обтер ему губы. В горшке была, очевидно, обыкновенная римская поска — смесь воды, уксуса и яиц: ее в походах солдаты пили. Тогда, вероятно, сознания у него уже не было. Один из воинов проткнул ему грудь копьем. Потекла кровь и вода — это была лимфа из предсердия. Так бывает при разрыве сердца, а в особенности в зной при солнечном ударе. Вот так умер Христос. Или, вернее, так народилось христианство.
Он остановился, вобрал в себя полной грудью воздух и сказал:
— То есть так произошло искупление, друзья мои. Человек был снова восстановлен в своих правах.
— Чтоб наш любимый вождь через две тысячи лет мог сказать: «Самое дорогое, что есть на свете, — это человек», — ответил Корнилов.
— Ах, как он неосмотрительно сказал это, — покачал головой отец Андрей. — Ах, как неосмотрительно. И не ко времени!
Что они потом говорили и где были, Корнилов помнит очень плохо. Кажется, вдвоем они провожали Марью Григорьевну. Кажется, потом Марья Григорьевна проводила их. Затем как будто бы они шли вдвоем с отцом Андреем и тот ему о чем-то толковал. Отрезвление наступило внезапно. Впереди вдруг вспыхнул прямой зеленый луч фонарика, ослепил его и осветил высокую, тонкую женскую фигуру на тропинке. Голос из этого луча позвал:
— Владимир Михайлович…
— Даша! — крикнул он, бросаясь вперед, и сразу же стало опять темно. Пропал ли отец Андрей сейчас же или все время был с ними третьим, но стоял в темноте — от так и не помнит и потом тоже выяснил не с полной точностью. Во всяком случае, голоса он больше не подал.
— Дядю сегодня увезли, — сказала Даша из темноты.
— Что? Как? — крикнул Корнилов и стиснул ее руку.
С этой минуты все, что он говорил ей и слышал от нее, он помнит в каких-то отрывках, словно в скачущем луче фонарика. То свет, то темнота. Он хорошо помнит, что она сказала:
— Достучался один военный. Очень вежливый. Поздоровался. Попросил поехать с ним на час. Сказал, что потом доставит обратно. Я ждала, ждала, потом пошла к вам.
— Я ничего не знал, — быстро ответил он зачем-то, а потом добавил: — Это, наверно, по поводу Зыбина. Ведь его тоже…
Она вцепилась ему в руку.
— Как?
— Да вот так, — ответил он.
Потом они стояли, молчали, подавленные всем этим, и вдруг он обнял ее за плечи и сказал:
— Ничего, ничего, все образуется! — И в эту минуту ему действительно стало казаться, что все образуется. Что все так неважно, что об этом не стоит и думать. Потом Даша вдруг заплакала. Просто уткнулась ему в грудь и заплакала тихо, горько, как маленькая. А он гладил ее по волосам как сильный, старший и повторял: «Ничего, ничего».
И спросил:
— А бумажку-какую-нибудь он показывал?
Оказалось, нет, не показывал. Просто военный сказал: «Я вас попрошу только на час, а потом сам вас довезу до дома…» И дядя как-то незаметно вздохнул и ответил: «Ну что ж, едемте!» И поглядел на нее, будто хотел что-то сказать, но так ничего и не сказал. Просто снял пиджак, оделся и вышел за военным. А на дороге, под горой, стояла, светила лиловыми фарами машина, и за рулем сидел шофер. Вот так все и случилось.
— Да, — сказал. Корнилов, — да, это уже случилось. Ну что ж, пойдемте ко мне.
И опять он был совершенно спокоен.
Когда они вошли, он повернул выключатель. Зажегся свет.
— Вы смотрите, починили-таки электростанцию! — удивился он, и, хотя это было совершеннейшим пустяком, он почему-то очень обрадовался. Подошел к столу, отодвинул стул и сказал Даше просто и обыденно: — Садитесь, пожалуйста! Не убрано у меня, конечно, и грязюка страшенная, но…
— Ничего, ничего! — ответила она так же обыденно, по-школьному и, вот странность, — улыбнулась!
И он тоже улыбнулся.
Отчаянность и бесшабашность, как крепкое вино, били ему в голову.
— Ничего, как увезли, так и привезут, — сказал он бодро и твердо. — Вот что с нами-то будет…
Она воскликнула:
— С вами?!
— С нами, — кивнул он головой, — со мной, с Зыбиным.
— А его не… — Она сидела выпрямившись и смотрела на него блестящими, большими от слез глазами (в комнате было очень светло).
— Нет, — ответил он, — нет, его-то не отпустят, он ведь не ваш дядя. Нет, нет, нас если берут, то уж совсем. Придут с ордером, возьмут, и тогда, как говорится, отрывай подковки!
Ему доставляло какое-то жестокое удовольствие и сознавать и говорить это.
— Как, как? — переспросила она. — Отрывай…
— Подковки, подковки, — повторил он, — так дед-столяр говорит. Ну тот старик, что был как-то у вас в гостях вместе с директором.
Даша все смотрела на него.
— А за что? — спросила она.
Он рассмеялся.
— Милая, да это вы их спросите. И знаете, как на этот вопрос они вам ответят?
— Как?
Он опять улыбнулся и махнул рукой.
— Даша, Даша, — сказал он с какой-то страдальческой нежностью, — какая вы еще маленькая.
И такой у него был ласковый и хороший голос, когда он произносил вот это «маленькая», что она невольно улыбнулась сквозь слезы. Он подошел и обнял ее за плечи.
— Вот слушайте, что я вам сейчас скажу, — произнес он, наклоняясь над ней. — Дядя ваш, может быть, уже сейчас дома. Но придете — не говорите ему, что вы были у меня.