Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович (читать книги регистрация txt) 📗
Его молочно-ледяные глаза наполнились выражением яростной тоски, потом он легко вздохнул и сказал:
– Ах, какое это будет неизъяснимое наслаждение – покончить с вами.
– Но что это вам даст? – боясь шевельнуться, шелестящим голосом деловито осведомился Жовтяк. – Ведь вас же немцы повесят.
– А я им не скажу, что я вас убил, – серьезно ответил Постников. – Я никому не скажу. Они и не узнают и не повесят меня.
– Они уже знают! – осторожно произнес Геннадий Тарасович. – Я их предупредил заранее, что если кто меня тут и убьет, то это вы!
Постников медленно на него взглянул: за эти минуты Жовтяк успел сделаться похожим на труп – так он посерел и словно бы, как подумалось Ивану Дмитриевичу, «исказился». Это был теперь не спесивый и чванливый профессор Жовтяк, а просто некто, который совсем скоро умрет, что называется, собачьей смертью, или даже уже покойный Жовтяк, тело Жовтяка…
– Врете вы все, – скучным голосом сказал Постников. – Врете, как всю жизнь врали. Вы ведь врун…
– А хотите, я вам отдам все свои драгоценности? – предложил вдруг, дернувшись всем своим коротконогим, тучным телом, Жовтяк. – Желаете, Иван Дмитриевич? Я богатый, очень богатый, и у меня много всего, так много, что даже эвакуировать я свои ценности не смог. Это, в сущности, меня, так сказать, и… лимитировало в смысле отъезда. Послушайте, Иван Дмитриевич! Ценнейшие полотна очень, очень старых мастеров, дивный хрусталь, фарфор, уникальнейший фаянс…
– На когда назначена «акция»? – не слушая Жовтяка, спросил Постников. Когда начнется это массовое убийство?
Геннадий Тарасович ответил с готовностью, сделав даже шажок вперед:
– Сегодня, Иван Дмитриевич! Операция называется «Мрак и туман XXI». Это у них так заведено, такой, знаете ли, стиль. По принципу «плащ и шпага». Первым – онкологический институт наш, потом психиатрическая клиника и так далее. Все больницы и, разумеется, евреи по списку. В специальных автофургонах…
В воздухе он руками изобразил автофургон.
– И именно с вами все согласовали? – учтиво спросил Иван Дмитриевич. Все эти и прочие подробности?
– Иван Дмитриевич, – переходя на доверительный тон и вдруг на что-то понадеявшись, воскликнул Жовтяк, – поймите же меня в конце концов: в условиях тирании активное сопротивление захватчикам можно осуществлять, только делая вид, что совершенно лоялен и даже полностью на их стороне. Открыто выступать против введенного ими режима – глупость! Да, да, я думал об этом, размышлял! Допустим, я сознательно иду на смерть, принимаю, так сказать, венец терновый. И что? Любое мученичество канет в Лету, потому что имя мое будет запрещено упоминать. Так для чего же…
– Я у вас не о том спрашивал, – перебил Постников. – Мне эти ваши пошлости не интересны. Я у вас спрашивал – согласовывали ли с вами они все подробности того, что там именуется «акцией»?
– А как же? Непременно! То есть я, конечно, только в курсе, у меня голос ведь совещательный…
– Совещательный! – машинально глуховатым голосом повторил Постников; ладонь левой руки он прижал к виску, а правой рукой держал пистолет стволом книзу. – И вы ничего не могли сделать? Вы не могли немедленно хоть меня предупредить? Ведь мы бы… ну хоть кого-то спасли, унесли, украли, утащили. Мы бы… да хоть тот же Ганичев? Вы же знали, что я прооперировал Федора Владимировича, резецировал ему желудок, вы знаете, что метастазов не было, а теперь выходит – Ганичева отправят в душегубку, отравят, уничтожат? Так? А он – ученый, он всем нам не чета, он…
– Он отказался сотрудничать! – грозя Постникову пальцем, сказал Жовтяк. – Я не в состоянии был, в конце концов! Я не могу из-за каждого…
Худое, изжелта-бледное лицо Постникова дрогнуло; словно делая над собою величайшее усилие, он произнес:
– Не знаю как! Именем кого? Именем моей хирургии, что ли? – Он вдруг высоко вскинул пистолет.
– Ай! – крикнул Жовтяк. – Ай, Иван Дмитриевич! Ай! Я умоляю…
Выстрелил Постников сидя, и когда Жовтяк, тяжело громыхнув головой о комод, затих навечно, Иван Дмитриевич поднялся, подошел к письменному столу, вырвал из блокнота, где поименованы были все звания Жовтяка, лист, подумал, потом размашисто написал на нем: «Смерть немецким оккупантам», аккуратно положил записку на мертвеца и, сунув пистолет в карман, долго застегивал в прихожей пуговицы старенькой, видавшей виды бекеши.
Ночь была черная, безлунная и беззвездная, и морозный туман висел в черных развалинах города, когда доктор Постников, шепотом разговаривая сам с собой, шел в онкологический институт. Теперь им, больным и выздоравливающим, уже невозможно было ничем помочь, но ум Постникова лихорадочно и мучительно все-таки искал выхода. Он знал, что Ганичев поправится, он был уверен, что операция прошла удачно, и то, что ученый, возвращенный им к жизни, будет теперь так зверски уничтожен, невыносимой мукой терзало его душу. И Ганичев, и все другие, вся больница, все палаты, все койки…
«Мрак и туман», – думал он, оскальзываясь тонкими, сношенными подошвами сапог, – мрак и туман, и нет выхода!"
«Может быть, сейчас отвести Ганичева к себе домой?» – спросил Постников себя, подходя к онкологическому институту, и тотчас же понял, что увести не удастся, так как возле парадной прохаживался немецкий солдат с автоматом, в каске и подшлемнике.
Солдат окликнул его и, вскинув автомат на руку, проверил пропуск с подписью Жовтяка, посветил фонариком в лицо Ивану Дмитриевичу, сличая его с фотографией, и кивнул – можно проходить!
В нетопленном, едва освещенном маленькой лампешкой вестибюле Постников сбросил бекешу, натянул желтый в пятнах халат и, привычно удивившись, что институт до сегодняшнего дня все-таки дожил, легким, молодым шагом поднялся во второй этаж. Тут у буржуйки, сложенной возле операционной, грелись больные. Испытывая мучительный стыд от того, что они все встали при его появлении, и от самого звука их приветливых, уважительных голосов, таких знакомых настоящим, божьей милостью врачам, Постников, кивая на ходу, отворил дверь в маленькую, очень холодную семнадцатую палату, где Ганичев, похожий на исхудавшего Будду, при слабом свете елочной свечки, загадочно улыбаясь, читал свою любимую книгу – «Похвальное слово глупости» Эразма Роттердамского.
– Знаете, о чем я думаю? – сказал он негромко, но уже окрепшим голосом, так, будто продолжая давно начатый разговор, – все-таки удивительно был прав Николай Иванович Пирогов, когда утверждал, что все новое на свете это, в сущности, хорошо забытое старое. Мерзость и жестокость не новы…
Постников сел и, вытягивая длинные уставшие ноги, сурово подумал о том, что не более как через два часа этот могучий, всегда радовавший его интеллект перестанет существовать и что та битва, которую он с таким трудом вел за жизнь этого замечательного ученого, решительно ни к чему не привела…
– Разве это не удивительно? – развивая мысль, суть которой ускользнула от Постникова, говорил Ганичев. – Разве это не соответствует переживаемому нами времени? Послушайте-ка!
И, переводя с немецкого без единой запинки, он прочитал:
– «Война, столь всеми прославляемая, ведется дармоедами, сводниками, ворами, убийцами, невежественными грубиянами, неоплатными должниками и тому подобными подонками общества, а отнюдь не просвещенными философами…»
С победной улыбкой он взглянул на Постникова.
– И это вас утешает? – негромко спросил тот.
– Еще бы! Кстати, Эразм был немцем, и он к тому же написал: «Вспомните чванство громкими именами и почетными прозвищами. Вспомните божеские почести, воздаваемые ничтожным людишкам, и торжественные обряды, которыми сопричислялись к богам гнуснейшие тираны».
– Я сейчас убил Жовтяка, – помимо своей воли произнес Постников. – Не более часа тому назад.
И для чего-то показал Ганичеву тяжелый жовтяковский пистолет.
Федор Владимирович положил книгу на груду тряпья, которым был укрыт поверх одеяла, зябко поежился, вздохнул, потом спросил:
– Вы – сами?