Мыс Бурь - Берберова Нина Николаевна (библиотека электронных книг .txt) 📗
Фельтман больше не приходил. Он был всего один раз после отъезда Тягиных: принес часы, которые носил чинить какому-то своему знакомому. Было девять часов вечера, и он почему-то думал, что «девочки», как он их про себя называл, давно пообедали. Но Соня и Зай сидели друг против друга за столом в столовой, на конце его сидел Жан-Ги, который жевал хлеб и от еды отказывался; в квартире горело электричество во всех комнатах, и в первые минуты Фельтману показалось, что дом полон гостей. Но никого не было, и все было как-то даже слишком тихо, а в столовой тоже, видимо, до его прихода никто не разговаривал.
Он присел на стул. Зай спросила, не хочет ли он есть, но он уже обедал и, выложив на стол тягинские часы, осведомился, все ли благополучно? Да, все было благополучно. Соня показалась ему похудевшей.
— А вы никуда не уехали? — спросил он, чтобы не молчать.
Она взглянула на него равнодушно.
— Куда мне ехать? На дачу? Нет, я не еду на дачу.
— Жаль, — сказал он, — в городе ужасно жарко и пыльно.
— Всюду жарко, — ответила она. — Но в будущем году я непременно поеду на дачу и даже отложу для этого денег заранее.
Зай с тарелками отправилась на кухню и, возвращаясь оттуда с бумажным мешком, полным абрикосов, погладила свободной рукой Жан-Ги по волнистым черным волосам.
— Вот абрикосы, — сказала она, выкладывая их на блюдо. — Ешьте и кладите косточки на бумагу.
Все послушно взялись за фрукты, даже Фельтман.
— Опять кого-нибудь хоронили сегодня? — спросила Соня.
— Разве я так часто хороню?
— По-моему, очень часто.
— Когда же я хоронил? Только на прошлой неделе. Ах, нет, в начале июля тоже случилось, и весной, бедного Петра Семеновича… Верно, вы правы. Я часто хожу на похороны. Много умирает людей, много знакомых. Отчего бы это? А незнакомых сколько умирает, вы себе и представить не можете.
Никто ничего не ответил. Соня сказала после молчания:
— Знакомых и незнакомых. А еще больше — безымянных.
Фельтман оживился:
— Вы это хорошо сказали: безымянных. Я ведь так давно вас знаю, Сонечка, вы никогда так хорошо не говорили.
Зай опять собрала со стола и, медленно прижимая к груди солонку и перечницу, пошла на кухню и загремела там посудой. Жан-Ги пошел за ней. Там, на табурете, он сел и стал ждать, когда она окончит мытье посуды.
— Эта барышня с дипломами могла бы, все-таки, помочь тебе иногда. Ведь она целый день ничего не делает, а ты целый день служишь!
— А ты целый день ворчишь!
— Если бы мы жили вместе, ты бы поселилась у нас и мы маму заставили бы все в доме делать, довольно ей блох собаке вычесывать и на картах гадать.
— Скажи мне, Жан-Ги, правда, что она занимается одним делом, за которое в тюрьму сажают?
— Ты с ума сошла! Кто тебе это сказал? По крайней мере года два уже этого не было.
Зай положила ему на руки кухонное полотенце, вилки и ножи, он тщательно, медленно и думая о Другом стал их перетирать и осторожно складывать в выдвинутый ящик стола.
В столовой Соня, уложив подбородок в ладонь, смотрела на Фельтмана и думала: отчего он не уходит? А он, рассматривая сухую замшевую косточку абрикоса, задавал себе тот же самый вопрос: почему я не встаю и не ухожу?
— Я бы мог рассказать вам столько интересного, — говорил он между тем, — о разных безымянных. Куда только и каким только способом они не исчезали. Вообразите себе, был недавно такой случай: жил на берегу моря какой-то господин, русский, конечно. Любил детей, угощал их сладостями. Его заподозрили в совращении малолетних, только заподозрили, не обвинили. Он пришел домой от следователя и повесился. Так никто и не узнал, кто он был, откуда. В газетах были только инициалы.
— Вот так конец!
— Или еще тот безымянный эмигрант, который выкинулся из окна, когда президента Думера убили.
— Неужели?
— Оставил записку: не могу, говорит, больше жить. Чувствую себя ответственным за это преступление.
— Как это странно!
— Вы себе представляете, Сонечка, — оживлялся все больше Фельтман, и когда он наклонялся под лампой, его седой ежик отливал чистейшим серебром, — вы себе представляете, чтобы во Франции ваш консьерж почувствовал себя ответственным за какого-нибудь, скажем, грабителя?
Соня молчала.
— Или Поль Валери вдруг объявил, что на него упала тень от чьей-либо глупости или чьей-нибудь подлости?
— Нет, конечно.
— Но вы, вы еще понимаете это? То есть тот факт, что можно от стыда за другого сгореть?
Соня отвернулась от Фельтмана.
— Я не понимаю, — сказала она, — почему вы это спрашиваете? У меня нет мнения на этот счет.
Фельтман откинулся в тень.
— Нет мнения? Почему же тогда вы интересуетесь безымянными?
— Разве я заговорила, а не вы?
Настало молчание. Часы Тягина, круглые плоские золотые часы, которые Фельтман положил на стол перед собой, тикали совсем тихо, так что их слышал только он, и они напоминали ему, что надо уходить. И придет он сюда через неделю, когда вернутся Тягины. В конце месяца.
Он встал, прокашлялся, подошел к Соне.
— До свидания, — сказал он, улыбаясь своей спокойной, детской улыбкой, — оттаять надо, Сонечка, оттаять. Когда вы оттаете?
Она встала тоже.
— Мыслящий гвоздь, — сказала она сухо, — вы слыхали о таком предмете?
— Это вы? — испугался он.
— Нет, это не я, — усмехнулась она, — но это бывает. — Секунду она думала. — Я выйду с вами, подождите меня.
Они зашагали по улице. Фельтман шел к метро. Он жил далеко, но передвигался во все концы города с завидной легкостью, дальность расстояний никогда его не останавливала, времени у него всегда бывало достаточно.
Он спросил ее, в какую ей сторону. Она не знала, что ответить, самое простое было сказать правду: я провожу вас, — и она это сделала.
— Вы меня хотите проводить? — воскликнул он, тронутый и удивленный. — Вот какие вещи бывают на свете!
И, слегка посмеиваясь, он бодро зашагал рядом с ней. Она не смеялась, не улыбалась даже. Она была занята своими мыслями.
— Я бы мог рассказать вам много разных интересных случаев, чего только я не видел в жизни! Жизнь проходит, уже прошла, собственно. Еще годик-два, может быть — три. Иногда очень печально делается на душе, когда подумаешь, что некому передать своего опыта, всякие такие ничтожные фактики, занятные и смешные, которые очень много, в сущности, значат и которые пропадут. Сколько с собой человек уносит, прямо страшно подумать! Какой багаж на двадцать четыре персоны! Ни в какую книгу не уместишь.
— Ни в романс, — сказала Соня.
— Куда там, в романс! Только нотка одна какая-нибудь скажется в целом романсе. Никто и не узнает этой нотки, только для автора она и звучит, а за ноткой — целая драма в пяти частях.
— А все-таки в этой ноте сказалось что-то. Хуже было бы, если бы и ее не было.
— По правде сказать, разница невелика. Разница единственно в какой-то бесконечно малой величине. Я, между прочим, и себя ощущаю как бесконечно малую величину.
Они простились, он спустился под землю, она пошла к дому. Она никогда не ощущала себя бесконечно малой величиной, но сейчас ей показалось, что между бесконечно малой и бесконечно большой разница не так уж велика. Эти руки, эти худые пальцы, это лицо с глазами и ртом, окруженное легкими вьющимися волосами, ноги, мерно ступающие, — какое и вправду малое тело, едва прикрепленное к почве, — вот здесь оно начинается, вон там кончается, за ним, перед ним, вокруг него — пространство бесконечное, миллиарды миль и миллиарды лет. Но то, что внутри этого маленького, слабого и хрупкого предмета, то, что заключено внутри и хочет вырваться, так огромно, так мощно, так страшно взрывчато.
В тихом в этот летний час квартале слышно было лишь, как вокруг, вдалеке, дышит и живет город. В августе уже не только тягинский тупик, но и все улицы, окружающие его, начинали приобретать сходство с какими-то молчаливыми покоями громадного, насквозь каменного строения. Залы и переходы, кордегардия какого-то замка, парадные хоромы неведомого дворца, коридор тюрьмы, когда-то возникшей в мозгу Пиранези, и, наконец, — сквер, словно зимний сад в барском доме, где в этот совсем уже темный час наступающей ночи платан и кедр, акация и сирень могут показаться нездешними, тропическими, а может быть, и искусственными растениями.