Гроб хрустальный. Версия 2.0 - Кузнецов Сергей Юрьевич (электронная книга TXT) 📗
Слова разбираешь сквозь шум барабанов, сквозь рев гитары. Интересно, думает Глеб, а "Спокойной ночи, малыши" еще живы? Как там Степашка и Филя? Трудно представить их в новой реальности. Степашке и Филе нету здесь места: нет, словно "Эрике", продуктовым заказам, Самиздату и песням Высоцкого. Все эти вещи, далекие друг от друга, вместе ушли на дно, как Атлантида. Нельзя сказать, что Глеб о них жалеет.
Под рев набитого пьяными подростками зала Глеб понимает: именно сейчас его война обрела слова. Его война – воспоминание детства, немного сентиментальное, в одном ряду со Степашкой и Филей, с котятами, утятами, невозможностью помыслить Украину и Литву русскими колониями, а не братскими республиками. Детская трогательность котят и утят не исключает военной жестокости. В конце концов, котята и утята тоже не дожили до 1996 года.
С Осей Глеб встретился только после концерта. Бешено жестикулируя, Ося восторгался "Красными звездами" и "Бандой четырех". Они купили пива в ближайшем ларьке и выпили прямо тут же. Похоже, Ося опоздал еще больше, потому что песню про котят и утят не вспомнил.
Становилось прохладно, Ося предложил поехать к нему домой. Глеб с раздражением подумал: можно было так сразу и договориться.
– Кто это у тебя на майке? – спросил он.
– Летов, – удивился Ося. – Видишь: "Все идет по плану"
Глеб вспомнил Снежану. Первый раз я трахалась под "Все идет по плану". И дальше что-то про дедушку Ленина. Теперь дедушка Ленин – такое же прошлое, как котята и утята. На плесень и на липовый мед.
Глеб никогда не слышал Летова, хотя имя, конечно, знал.
– Пожалуй, – сознался он, – я ни одной его песни не слышал.
– Ух ты! – оживился Ося. – Я тебе даже завидую. Я помню, первый раз мне его дал послушать приятель из параллельного класса. Я тогда любил "Аквариум" и к "Обороне" заранее относился с предубеждением, но кассету взял. По дороге к метро вставил в плейер – и… сейчас я бы сказал, что тогда и стал евразийцем. Это была "Поганая молодежь", вторая версия, и меня ударило, как пиздец. Помню, я спускался на эскалаторе и вдруг подумал: если бы сделать так, чтобы все эти люди услышали Летова прямо сейчас – мир перестал бы существовать. Сразу бы разрушился, взорвался изнутри. Такая в этом была сила. Я, наверное, уже не могу объяснить, но у меня было такое чувство, словно я совершил прорыв к настоящей реальности.
Глеб кивнул.
– Я что-то похожее чувствовал, когда Галича в школе слушал, – сказал он.
Несколько лет разницы сильно сказались на вкусах матшкольных мальчиков. На секунду Глеб вспомнил ту сопричастность тайне, которой больше не будет никогда. Падение коммунизма лишило его мир тайн – Глебу теперь нечего скрывать. Для внешнего мира он уже не бомба с тикающим в глубине ритмом чужих стихов, что открывают путь к настоящей, невиртуальной, реальности.
Впервые Глеб услышал Галича в восьмом классе. Оксана записала часовую кассету, как выяснилось позже – копию французского диска, ужасающего качества, с шумами, временами перекрывающими и глуховатый голос, и бренчанье гитары. Оксана отдала кассету как раз накануне весенних каникул – а на следующий день Глеб заболел и неделю, лежа в постели, слушал одну и ту же запись, раз в сорок пять минут переворачивая, от начала к концу, от "Ночного дозора" до "Когда я вернусь". Потом он, конечно, раздобыл нормальную запись, но слушать ее не мог – не хватало привычного шума.
Позже он записал еще восемь кассет Галича, фактически – полное собрание, знал наизусть едва ли не все песни, повторял про себя взяться за руки среди пепла, повторял то ли шлюха ты, то ли странница, повторял и кубики льда в стакане звякнут легко и ломко, повторял я пою под закуску и две тысячи грамм. По ночам в десятом классе, когда он пробирался через бесконечные варианты вступительных задач, ставил одну из кассет на "Электронику-302", надевал большие, в полголовы, советские наушники и слушал глуховатый голос, бренчание гитары, шумы магнитофонной пленки. Так оно навсегда и осталось – геометрия, алгебра, физика и неизвестный, увенчанный славою бранной, удалец-молодец или горе-провидец.
Песни пошли впрок: Глеб поступил, куда хотел. Уже в Университете, на втором курсе ВМиК, он вдруг понял: любимая песня с той старой кассеты не имеет никакого отношения к политике и антисоветчине. Бывший зек, четвертого и двадцать третьего числа заедающий коньячок ананасом, глядя на облака, плывущие в Абакан, ничем не отличался от него, Глеба: он всего лишь понимал – прошлое недоступно, сколько ни празднуй свою над ним победу.
С тех пор, поднимая глаза к небу, Глеб иногда видел, как Галичевские облака плывут в милый край его школьного детства, туда, где живы Чак и Емеля, где молода Оксана, где все они не знают, что их ждет.
В исписанном граффити Осином лифте Глеб думал, что за последнее время ни разу ни попадал в нормальное жилье. Хрустальный – смесь офиса и коммуналки, Беновы роскошные хоромы в самом деле превратились в коммуналку, а у Луганова – сквот. Глеб не удивился бы, если б выяснилось, что Ося живет в коммуне или еще в какой временной автономной зоне.
Между тем Осина "двушка" была самой обычной квартирой, похожей на ту, где прошло детство Глеба. Все стены большой комнаты занимали полки с книгами на английском и русском и стеллажи с кассетами. На полу, среди разбросанных игрушек, сидел трехлетний малыш. Галя, Осина жена, что-то готовила на кухне. Только музыка сменилась, да картинки на стенах: вместо Хемингуэя – Летов, вместо открыток с видами Парижа – распечатанный на принтере плакат: "Большой Брат все еще видит тебя".
– Я тоже люблю Оруэлла, – сказал Глеб.
– Культовый автор для хакеров, – ответил Ося. – Он был коммунист, ты в курсе?
– Хакеры – это кто вирусы пишет? – спросил Глеб.
– Хакеры – это очень хорошие программисты, – сказал Ося. – Иногда ломают защиты чужих программ, потому что information wants to be free. А вот вирусы, – он махнул рукой, – пишут те же, кто пишет антивирусные программы. Это как с наркотиками: менты их продают и сами же с ними борются. Собирают, так сказать, двойной урожай.
Галя оказалась невысокой худощавой женщиной, с подвижным, остроносым лицом. Годовалая девочка не слезала у нее с рук и громко кричала, словно подпевая магнитофону. Глеб с трудом разобрал слова – непрерывный суицид для меня – и подумал, что не стал бы ставить своим детям таких песен. Во всяком случае – в младенчестве. Мелькнула мысль о Чаке, но Глеб ее прогнал.
На обоях черным фломастером нарисована большая буква А в круге, а рядом с ней прикреплены разные значки – со свастикой, с буквой А, с перевернутой пятиконечной звездой (тоже в круге), с Летовым и еще куча других, которых Глеб не запомнил.
– Что это? – спросил он.
– Анархия, – ответил Ося. – Мы хотели сделать такую композицию, по принципу дополнительности, со свастикой. Типа "все, что не анархия – то фашизм". Никак не можем придумать, как изобразить.
– Послушай, – спросил Глеб, пытаясь вспомнить, где уже слышал эту фразу, – я все хотел спросить. Ты же еврей, а вот у тебя свастика, сам говоришь, фашизм… как это все сочетается?
– А что? – сказал Ося. – Нормально сочетается. Нужно просто подходить ко всему с точки зрения геополитики. Евразийские силы можно найти и внутри иудаизма, и внутри нацизма. Вот, скажем, Эвола. Его же нельзя путать с Геббельсом или даже с Хаусхоффером.