Марбург - Есин Сергей Николаевич (книги .TXT) 📗
Своего доблестного сержанта я впервые увидел в штатском: костюм, белая рубашка, воротник которой подпирал, натирая шею, красный галстук, – а его до изумления пьяные глаза никак не объясняли вполне ясных и осмысленных движений. Он только старался не открывать рот, будто боялся, что не справится с внутренним давлением, и из его сожженного хмелем нутра хлынет наружу чистая самогонка. Но кто и в чем может упрекнуть человека в такой день!
Я, естественно, тоже зацепил стопку и Саломея, выдавая свои первородные привычки, тоже цапнула розовый лафитничек. Самогон мягко, как первый снег на ещё не вполне остывшую землю, лёг на первоначальный утренний и дневной коньяк. А какой божественной сытости и деревенской прелести стоял перед нами холодец! Ах, это столь любимое мною меню русской кухни, еще без майонеза, но с роскошным винегретом, селедкой, закованной в кольчугу из рогатого лука, с разварной картошкой, политой постным маслом (по-нынешнему, растительным) и посыпанной последним приветом из огорода – резаным укропом! А эти куски мяса, а хрусткая квашеная капуста с постным маслом (ныне растительным) и без, цельные соленые огурчики, плотные как из резины, наконец, грибы – маслята и других сортов – в деревянных мисках, алюминиевых плошках, в любой занятой у соседей посуде, куриные ножки и гузки, ломти розового свежепросоленного сала, нежного, словно сливочное масло, и какой-нибудь один-два из магазинных деликатесов – отдельная или любительская колбаса, чуть ли не задохшаяся, пока добиралась на перекладных, в душных вагонах, в заплечных мешках прямо из Москвы, и какая-нибудь дефицитная, красного революционного цвета, рыба. Как богат, сытен и обилен русский стол, а при этом мы не говорим еще о скоблянке с присушенной на огромной сковороде картошкой, о блинах политых топленым маслом или густой, как вар, сметаной, о гороховом и молочном киселе, которые можно резать ножом, об отварных, с солёным огурцом, почках, о жаренной с репчатым луком и томленой в сметане печёнкой, о пирогах с мясом, капустой, грибами, о жареных в масле пирожках с яйцами и зеленым луком, о кислых щах, которыми отпаивают гостей по утрам, о морсе, заводском и собственном пиве, о компоте, взваре из сушеных груш или яблок и, наконец, о чае «для дам» с покупным, ядовитой расцветки, кремовым тортом и собственной выпечкой –коврижкой, хворостом, кренделями.
Ну, разве батон, банка шпрот и банка сайры – еда на целые сутки для двоих молодых людей с пылом юности, взыскующим требовательной энергии, озабоченных друг другом? Свадебный стол пришелся донельзя вовремя. Как же всё это уминалось под истошные крики «Горько!» и знакомые песни, которые играл приглашенный красавец-баянист. «Играй, мой баян, да скажи всем друзьям, отважным и смелым в бою, что, как подругу, мы Родину любим свою!» Наш замечательный сержант-жених позволял себе под эти баянные рыдания стопочку за стопочкой белого, как невинная слеза ребенка, самогона, а раскрасневшаяся, с маками на щеках, невеста прихлебывала из гранёного, зеленого стекла, бокальчика настоящее магазинное винцо. Бутылка этого магазинного эксклюзива стояла рядом с невестиным прибором, и сидящая рядом родня от посторонних поползновений бутылку эту оберегала.
Самое время здесь описать наряд Саломеи, что я и обещал сделать. Это было платье неведомого в этой дальней и глухой стороне фасона. Что-то похожее на коробку или какой-то растопыренный роброн осьмнадцатого века, пошитый из бурого колючего букле. С какой уж заграничной картинки сдувают молодые оперные дивы эти фасоны – никому не известно. Все сначала примолкли, а потом загудели, когда мы, шурша складками, вошли в дом и все увидели Саломею. Женщина в таком наряде, совершенно не предназначенном для городских – почти, по сути, сельских – окраин наряде, была похожа на клумбу, защищенную от жадных ручонок колючей проволокой. Как подобраться, как подлезть? Саломея явилась как вплывающий в незнакомую морскую бухту дредноут, в броне и стали, ощетинившийся во все стороны пушками. Я уж не говорю о косметике, об устрашающей – тогда этого было мало, – почти боевой раскраске глаз, бровей, ресниц. Тем не менее, окруженная блеском столичного шика и восхищением молодой части свадьбы, Саломея запросто, на какой-то свойский манер, расцеловалась с невестой, женихом, всей родной, бабками и мужиками, со всеми поручкалась и, сев на скамейку, устроенную из доски, положенной на две табуретки, тут же с готовностью, и вовсе не чинясь, хлопнула розовый лафитничек самогона. Ай да непьющая Саломея!
Как же под свадебный гул и нестройницу прекрасно шел с чесноком и хреном холодец, какой чудесный хруст издавал запеченный с гречневой кашей поросенок и как быстро, подгоняя один другого, летели прямиком в желудок маслята, грузди, белые… Мы сидели почти около невесты, но свадьба шла своим чередом, и у нас образовался собственный изолированный мирок. Будто кто-то накрыл нас волшебным стеклянным колпаком, отгородившим от остального мира. Когда мы в очередной раз поднимали свои полные самогона стаканы, я спросил у Саломеи, указывая глазами на розовую жидкость: «А это голосу не мешает?» – «Не мешает», – ответила она.
Застолье продолжалось довольно долго, пока не закончилась первая часть праздника, не раздвинули столы и под новенькую радиолу «Ленинград» с польскими модными пластинками не начались танцы.
Мы с Саломеей вышли сначала во двор, а потом вернулись в хату и остались в сенях. Во дворе над домом, городом и лежащей поблизости рекой стояло по-осеннему стылое небо. Дождь, ливший весь день, закончился. Звуки затихающего общенародного праздника стояли в воздухе не гулом, как в Москве, а по отдельности. Подмораживало. Я подумал, что шуба, в которой Саломея приехала, окажется кстати. Надо было возвращаться в избу, в тепло. И вот в сенях с тускло горящей на голом проводе лампочкой мы остановились. А если бы не остановились? Изменилась бы моя жизнь?
За дверью глухо бурчала и перелопачивалась веселая свадьба. Дверь, ведущая внутрь, была утеплена рогожей, ручка на ней блестела от многих прикосновений. В бочке с водой, поставленной к серой, из нетесаных досок, стене, отражался, колеблясь, свет. Я чуть дотронулся до Саломеи, отважно собираясь попробовать панцирь на крепость, прикоснулся, и вдруг… она запела. Здесь мне надо будет подойти к самой трудной и интимной части этих моих воспоминаний.
Роман, конечно, не набор конкретно происшедшего с автором, это лишь случай, «зернышко», которое обрастает подробностями других историй и фантазий. Автор – не герой. Здесь еще надо решить вопрос: не пишет ли автор, как правило, все свои истории с точностью «до наоборот»? Может быть, он сочиняет именно то, чего в жизни не случилось, чего он только жаждал? В этом смысле «Доктор Живаго» не героическая ли конструкция судьбы автора, рефлектирующего по вполне благополучной собственной судьбе?.. Ну вот, здесь автор уже «растроился».
Во-первых, надо продолжать историю, остановившуюся на противопоказанном серьезной литературе слове «вдруг». По этому поводу необходимо объясниться с читателем. Да и вообще читатель имеет право узнать, что такое сегодня роман. Может ли он существовать, когда жизнь во вполне реальных, объемных образах, в образах «конечных», от избыточных подробностей рождения и мужания до запечатлённых один за другим этапов смерти, оставляет «зрителя» холодным. А мы тут с двумя-тремя конкретными эпизодами и претензией на внимание! Это второе. И, наконец, третье: если уж упомянули «Живаго», то надо бы что-то сказать по этому поводу. Правда, не слишком ли неожиданно, прервав эпизод и даже тему своей любви, где почему-то на первом месте собака, автор вдруг вцепляется в любимую кость современных литературоведов – в нашумевший роман?
В сознании героя, приехавшего в знаменитый Марбург прочесть лекцию о Ломоносове и Пастернаке, вдруг складывается некоторая последовательность и закономерность его собственной судьбы, отчего-то сопряженной с этим городом. Надо ли здесь говорить, что автор, профессор-литературовед, по-профессорски честолюбив и, как любой средний профессор, занимающийся литературой, ощущает себя писателем. Возможно, через сознание каждого русского этот город, эта тема неизбежно проходят, вспомним здесь хотя бы директивность, существовавшую в не столь отдаленное время, а именно директивность определенных слов, понятий, героев, имен, топонимики в школьных программах. Это было. У автора в запасе есть еще несколько достаточно конкретных эпизодов, иллюстрирующих эту, уже заявленную и, как ему кажется, неизбежную, сопряженность. В своё время он их предъявит.