Собрание ранней прозы - Джойс Джеймс (книги регистрация онлайн TXT) 📗
Эти последние слова рассказа как песня отдавались в его мозгу, вставала фигура женщины, за ней, словно ее отраженья, фигуры других крестьянских женщин, кого он видел стоящими в дверях своих домиков, когда кебы из колледжа проезжали через Клейн – образ их общего, ее и его, народа, душа его, которая, подобно летучей мыши, в темноте, тайне и одиночестве пробуждалась к сознанию и взглядом, голосом, жестами простодушной женщины предлагала чужаку разделить с нею ложе.
Рука легла ему на плечо, и молодой голос крикнул:
– А как же ваша подружка, сэр? Купите для почина! Вот хорошенький букетик. Возьмите, сэр!
Голубые цветы, которые она протягивала, и голубые глаза ее показались ему в эту минуту образом чистейшего простодушия, и он выждал, пока этот образ растает, оставив лишь оборванное платье, влажные жесткие волосы и лицо с дерзким выражением.
– Купите, сэр! Не забывайте свою подружку!
– У меня нет денег, – сказал Стивен.
– Возьмите, сэр, вот хорошенький букетик! Всего за пенни!
– Вы слышали, что я сказал? – спросил Стивен, наклоняясь к ней. – Я сказал: у меня нет денег. Повторяю это еще раз.
– Ну что ж, когда-нибудь наверняка будут, Бог даст, – секунду помолчав, ответила девушка.
– Возможно, – сказал Стивен, – но у меня нет таких ожиданий.
Он быстро отошел от девушки, боясь, что ее фамильярность будет переходить в насмешку, и предпочитая удалиться, прежде чем она начнет предлагать свой товар другим, какому-нибудь английскому туристу или студенту Тринити. Грэфтон-стрит, по которой он зашагал, поддержала впечатление безнадежной бедности. В начале улицы посреди дороги была установлена плита в память Вулфа Тона, и он вспомнил, как был на ее открытии вместе с отцом. С горечью он припомнил всю фальшивую и бестактную сцену. Там были четыре французских делегата, сидевших в коляске, и один из них, толстый улыбающийся молодой человек, держал насаженный на палку плакат с напечатанными словами: Vive l’Irlande [118].
Однако деревья в Стивенс-Грин благоухали после дождя, и напитанная дождем почва испускала тленный запах, слабый аромат ладана, поднимающийся из множества сердец сквозь гниющую листву. Душа разгульного, продажного города, о котором ему рассказывали старшие, обратилась со временем в этот легкий тленный запах, поднимающийся от земли, и он знал, что через минуту, вступив в темный колледж, он ощутит иную растленность, чем та, которой прославились Повеса Иган и Поджигатель Церквей Уэйли.
Идти наверх, на лекцию по французскому, уже было поздно. Пройдя через холл, он повернул по коридору налево, к физической аудитории. Коридор был темен и тих, однако он не был без наблюдения. Отчего так чувствовалось ему, что он не без наблюдения? Может быть, оттого, что он слышал, будто во времена Повесы Уэйли тут была потайная лестница? Или, может быть, этот дом иезуитов экстерриториален и он здесь был среди чужеземцев? Ирландия Тона и Парнелла будто куда-то отступила в пространстве.
Он открыл дверь аудитории и остановился в сером и зябком свете, пробивавшемся сквозь пыльные окна. Чья-то фигура, присевшая на корточки, виднелась у большой каминной решетки; худоба ее и седины сказали ему, что это декан разжигает огонь в камине. Тихо затворив дверь, Стивен подошел ближе.
– Доброе утро, сэр! Не надо ли вам помочь?
Священник вскинул глаза.
– Минутку, мистер Дедал, – сказал он, – и вы увидите. Разжигать камин – целая наука. Есть науки гуманитарные, а есть науки полезные. Это как раз одна из полезных наук.
– Я постараюсь ей научиться, – сказал Стивен.
– Не переложить угля, – продолжал декан, действуя проворно руками, – в этом главный секрет.
Он вытащил из боковых карманов сутаны четыре свечных огарка и ловко их разместил среди угля и скрученной бумаги. Стивен наблюдал за ним молча. Коленопреклоненный на каминной плите, раскладывающий бумажные жгуты и огарки, он больше, чем когда-либо, походил на левита Господа, смиренного служителя, приготовляющего жертвенник к жертве в пустом храме. Подобно грубой одежде левита, изношенная выцветшая сутана облекала коленопреклоненную фигуру, которой было бы неловко и тягостно в пышных ризах или в обшитом бубенцами ефоде. Сама плоть его стала ветха деньми в скромном служении Господу – храня огонь на алтаре, передавая конфиденциальные сообщения, опекая чад мира сего, тотчас карая, когда прикажут, – однако не обрела благодати красоты, присущей святости или духовному сану. Да что там, и сама душа его стала ветха деньми в этом служении, не возвысившись к свету и красоте, не источая благоухания святости, – умерщвленная воля, столь же глухая к радости своего смирения, сколь старческое тело его, сухое и узловатое, покрытое серым пухом с серебристыми кончиками, было глухо к радостям любви или битвы.
Оставаясь на корточках, декан следил, как загораются щепки. Чтобы заполнить пару, Стивен сказал:
– Думаю, что я не сумею разжечь огонь.
– Ведь вы художник, не так ли, мистер Дедал? – сказал декан, поднимая взгляд и помаргивая выцветшими глазами. – Назначение художника – творить прекрасное. Но что есть прекрасное – это уже другой вопрос.
Он медленно, сухо потер руки перед таким затруднением.
– Можете ли вы этот вопрос разрешить? – спросил он.
– Аквинат, – отвечал Стивен, – говорит так: Pulchra sunt quae visa placent [119].
– Вот этот огонь приятен для глаз, – сказал декан. – Является ли он вследствие этого прекрасным?
– Постольку, поскольку он постигается зрительно – а это, я полагаю, означает эстетическое восприятие – он является прекрасным. Но Аквинат также говорит: Вопит est in quod tendit appetitus [120]. Постольку, поскольку он удовлетворяет животную потребность в тепле, он благо. В аду, однако, он зло.
– Совершенно верно, – сказал декан. – Вы, несомненно, попали в точку.
Он быстро встал, подошел к двери, приоткрыл ее и сказал:
– Говорят, тяга весьма полезна в этом деле.
Когда он вернулся к камину, слегка прихрамывая, но бодрым шагом, Стивен увидел, как из глаз, лишенных цвета и лишенных любви, на него смотрит безмолвная душа иезуита. Подобно Игнатию, он был хром, но в его глазах не горело пламя энтузиазма Игнатия. Даже легендарное коварство ордена, коварство более тонкое и тайное, чем все их знаменитые книги о тайной и тонкой мудрости, не зажигало душу его апостольским рвением. Казалось, он пользовался приемами, знанием и хитростями мира сего, как предписано, только для вящей славы Божией, без радости от владения ими и без ненависти к злу, заключенному в них, но только лишь обращая их против самих себя смиренным, но твердым жестом – и казалось, что вопреки этому безгласному служению, он не питает никакой любви к своему учителю и разве что малую любовь к тем целям, которым служит. Similiter atque senis baculus [121], он был, как того и желалось бы основателю ордена, – посохом в руке старца, годным и чтобы его поставили в угол, и чтобы на него опирались в непогоду или в пути ночью, и чтобы положили на садовую скамейку подле букета дамы, и чтобы угрожающе замахнулись им.
Поглаживая подбородок, декан стоял у камина.
– Когда же мы сможем от вас что-нибудь услышать по вопросам эстетики? – спросил он.
– От меня?! – с изумлением сказал Стивен. – У меня какая-то мысль заводится раз в две недели в лучшем случае.
– Это очень глубокие вопросы, мистер Дедал, – сказал декан. – Вглядываться в них – как смотреть в бездну морскую с Мохерских скал. Многие ныряют и не возвращаются. Лишь опытный водолаз может спуститься в эти глубины, исследовать их и выплыть обратно на поверхность.
– Если вы говорите о спекулятивных рассуждениях, сэр, – сказал Стивен, – то я к тому же уверен, что никакой свободной мысли не существует, коль скоро всякое мышление должно повиноваться собственным своим законам.