Собрание ранней прозы - Джойс Джеймс (книги регистрация онлайн TXT) 📗
– Буди, приготовь Стивену место для мытья.
– Я не могу, я тут с синькой. Мэгги, давай ты приготовь.
Когда эмалированный таз пристроили в раковину и на край его повесили старую рукавичку для мытья, Стивен дал матери протереть ему шею, промыть в складках ушей и в складках у крыльев носа.
– Плохие это дела, – сказала она, – если студент университета такой грязнуля, что матери приходится его мыть.
– Но это же для тебя удовольствие, – спокойно отвечал Стивен.
Сверху раздался пронзительный свист, и мать, бросив ему в руки волглую блузу, сказала:
– Вытирайся и уходи поскорей, ради всего благого.
Второй резкий свист, долгий и с гневной силой, заставил одну из девочек подойти к лестнице.
– Да, папа.
– Эта ленивая сука, твой братец, уже убрался?
– Да, папа.
– Это точно?
– Да, папа.
– Угм!
Девочка вернулась на место, делая ему знаки поторопиться и удирать черным ходом. Засмеявшись, Стивен сказал:
– У него странные понятия о полах, если он думает, что сука мужского пола.
– Как, Стивен, тебе не стыдно, – сказала мать. – Настанет день, ты еще пожалеешь, что тебя занесло в это заведение. Ты так с тех пор изменился.
– Всем привет, – сказал Стивен, улыбаясь и целуя в знак прощания кончики своих пальцев.
Проулок за их террасой раскис от дождя, и, пока он медленно пробирался по нему, выбирая путь между кучами размокшего сора, он слышал, как в лечебнице для душевнобольных монахинь за высокой стеной раздаются вопли безумной:
– Иисусе! О, Иисусе! Иисусе!
Досадливо встряхнув головой, он постарался избавиться от этого крика и заторопился вперед, спотыкаясь о вонючие отбросы. Сердце уже саднило от горечи и отвращения. Свист отца, причитания матери, вопли невидимой сумасшедшей слились в многоголосый оскорбительный хор, грозивший унизить его юношеское самолюбие. Проклиная все эти голоса, он изгнал даже сам отзвук их из своего сердца – но, идя по улице и глядя, как серый свет утра доходит к нему сквозь кроны деревьев, роняющие капли дождя, вдыхая странный пьянящий запах намокшей коры и листьев, он ощутил, что душа его освобождается от скорбей своих.
Огрузшие от дождя деревья вызвали у него, как всегда, воспоминания о девушках и женщинах из пьес Герхарда Гауптмана; воспоминания об их незаметных горестях и душистый запах, льющийся с влажных веток, слились в одно ощущение тихой радости. Утренний путь его по городу начался, и он заранее знал, что, проходя болотистые низины Фэрвью, он будет думать об аскетической сребротканой прозе Ньюмена; и что на Северной Стрэнд-роуд, рассеянно поглядывая в окна съестных лавок, припомнит мрачный юмор Гвидо Кавальканти и улыбнется; и что у мастерской каменотеса Берда на Толбот-плейс сквозь него, словно свежий ветер, пронесется дух Ибсена, дух красоты своенравной и мальчишеской; и что, минуя портовую лавку на той стороне Лиффи, черную от угольной пыли, он будет про себя повторять песню Бена Джонсона, начинающуюся словами:
Я утомлен не больше был, когда прилег…
Когда ум его бывал утомлен своими поисками сути прекрасного в призрачных словесах Аристотеля и Аквината, он часто искал наслаждения в изящных песнях Елизаветинцев. В одеянье усомнившегося монаха, нередко стаивал он под окнами этого века, затаясь в тени и внимая задумчивой и насмешливой музыке лютнистов или задорному смеху гулящих женок, пока слишком грубый хохот или потускневшее от времени реченье, непотребное либо напыщенное, не уязвляли его монашескую гордость, заставляя покинуть свое убежище.
Премудрость, в раздумиях над которой он проводил, как все думали, дни свои напролет, будучи отторгаем ею от общества сверстников, была всего лишь тощим набором изречений из поэтики и психологии Аристотеля, а также из «Synopsis Philosophiae Scholasticae ad mentem divi Thomae» [113]. Мысль его блуждала в тумане сомнений и недоверия к себе, порой озаряясь вспышками интуиции – но эти вспышки доставляли столь великолепную ясность, что в такие мгновения весь мир под его ногами исчезал, будто испепеленный дотла, – и после этого его язык делался неповоротлив, а взор встречал чужие взоры безответно, словно не видя, ибо он чувствовал, что дух прекрасного окутывал его подобно мантии, и он, хотя бы в мечтаниях, познал благородство. Но, когда гордая эта немота оставляла его, он только рад был вновь очутиться в гуще обычных существований, бесстрашно и с легким сердцем прокладывая свой путь сквозь шумный, убогий и беспечный город.
Возле ограждений канала ему повстречался чахоточный с кукольным лицом, в шляпе без полей, в каштановом, наглухо застегнутом пальто и со сложенным зонтиком, который он держал, выставив перед собой наподобие жезла водоискателей; по скату горбатого мостика тот мелкими шажками приближался к нему. Похоже, уже одиннадцать, подумал он и заглянул внутрь молочной узнать время. Тамошние часы заверяли, что времени без пяти пять, однако, отведя взгляд, он услышал, как быстрые четкие удары каких-то незримых часов неподалеку пробили одиннадцать. При этих звуках он рассмеялся – ему вспомнился Макканн, и он увидел его плотную фигуру в охотничьей куртке, в бриджах, с козлиной светлой бородкой, как тот стоит, борясь с ветром, возле Хопкинса на углу и изрекает:
– Вы, Дедал, антисоциальное существо, поглощенное самим собой. А я не таков. Я демократ и буду работать, буду бороться за социальную свободу и равенство классов и полов в будущих Соединенных Штатах Европы.
Одиннадцать! Значит, уже и на эту лекцию поздно. А день-то какой сегодня? Он остановился у киоска прочесть газетную шапку. Четверг. С десяти до одиннадцати английский, с одиннадцати до двенадцати французский, с двенадцати и до часу физика. Он представил лекцию по английскому и тут же почувствовал себя, даже на расстоянии, растерянным и беспомощным. Он видел головы однокурсников, покорно склоненные над тетрадками, куда они записывали, что велено заучить: определения по имени и определения по существу, примеры их, даты рождения и смерти, основные произведения, положительные и параллельно отрицательные отзывы критики. Его же голова не была склоненной, и мысли его были далеко; оглядывал ли он немногочисленных студентов вокруг или смотрел в окно на обезлюдевшие аллеи Стивенс-Грин, его неотступно преследовал унылый запах подвальной сырости и разложения. Еще одна голова, прямо перед ним в первых рядах, прочно торчала над согбенными однокашниками, словно голова священника, призывающего к смирению перед чашей собравшихся вокруг смиренных прихожан. Почему, думая о Крэнли, он никогда не мог вызвать в воображении всю фигуру его, а мог только голову и лицо? Вот и сейчас, на фоне серого утра, он видел перед собой, словно призрак во сне, лицо отрубленной головы или посмертную маску, венчаемую на лбу, как железным венцом, прямыми черными торчащими волосами. Лицо священника – во всем, в аскетической бледности, в широких раскрыльях носа, темных впадинках под глазами и возле рта; и в длинных, бескровных, чуть усмехающихся губах – и, живо припоминая, как день за днем, ночь за ночью он рассказывал Крэнли обо всех своих душевных бурях, смятениях и тоске, чтобы получить в ответ одно лишь внимающее молчание друга, Стивен вполне бы сказал себе, что лицо это – лицо провинившегося священника, который выслушивает исповеди, не имея власти дать отпущение, если бы не продолжал ощущать в памяти пристальный взгляд его темных женственных глаз.
Это видение словно приоткрыло ему некую темную пещеру странных раздумий, но он тотчас же отвернулся, чувствуя, что еще не настал час вступить туда. Однако безучастность друга, как цветок белладонны, разливала в окружающем воздухе тонкие смертельные испарения, и он поймал себя на том, что, глядя по сторонам, фиксирует взглядом то одно, то другое выдернутое слово и тупо дивится, как оно мгновенно и беззвучно теряет смысл – пока наконец каждая вывеска попутной лавчонки не стала казаться его уму магическим заклинанием и душа его съежилась, вздыхая по-стариковски, меж тем как он шагал по проулку среди этих груд мертвых слов. Ощущение языка уплывало из его сознания, каплями вливаясь в сами отдельные слова, которые принялись сплетаться и расплетаться в прихотливом ритме: