Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович (читать книги регистрация txt) 📗
– Замолчи! – взвизгнула она. – Не смей! Это же ради тебя и для тебя – и газеты и пайки. Я не притрагивалась ни к какой еде, это все тебе…
– Я не знаю ничего, но это гадость! – крикнул он и встал, с трясущейся челюстью, высокий, худой, сутулый. – Это все пакость! И ты не можешь не понимать, ты не имеешь права не понимать, а если все-таки не понимаешь, то я заставлю тебя прекратить спекуляцию моей, черт бы ее побрал, судьбой. Заставлю!
– Спекуляцию? – едва слышно спросила она. – Спекуляцию?
Не оскорбление, не обида, даже не боль были в ее глазах. В них был ужас. Словно увидела свою собственную смерть.
– Ах, Володя, – произнесла она шепотом, – ах, Володечка, что ты сказал! Ведь это же непоправимо, Володя!
Конечно, это было непоправимо. Разумеется!
– Спекуляция – это в свою пользу, для себя, – прижимая ладони к горлу и стараясь сдержать рыдания, говорила Вера, – а я? Разве я в свою пользу? Ты что-то путаешь, ты, правда, измученный, но и я тоже так устала и так у меня нет сил…
Разумеется, спекуляция – это в свою пользу. Но существует спекуляция в пользу любимой дочечки или сыночка! Впрочем, что он мог ей сейчас объяснить, если и в гораздо более простых случаях они понимали друг друга наполовину? А тут? Ведь она, правда, так старалась для него!
– Хорошо, – сказал он, – прости меня, ты, наверное, права. И не будем больше об этом говорить…
Миллионы раз эта фраза произносилась и произносится супругами всех времен и народов, и означает она вот что: «Мы с тобой бесконечно одиноки вдвоем. Нестерпимо, невозможно одиноки!»
Так думал Устименко, прислушиваясь к ровному дыханию Веры и уходя в столовую, чтобы почитать еще на диванчике. Закрыв за собой дверь, он закурил и с легкой улыбкой прочитал отчеркнутую кем-то фразу английского ботаника: «Кактусы мужественны и терпеливы: они умирают стоя».
И вдруг вспомнил, как презирал эти растения в новой квартире Алевтины Андреевны и ее Додика, как злобно подумал про картину на стене, что это «портрет кактуса», как недоуменно спрашивал Варвару – какая в них «польза», в этих колючках, и каким вообще он был тогда нетерпимым, и придирой, и мучителем…
«А нынче?» – спросил он себя.
Покачал головой, не ответив на собственный вопрос, и пошел открывать двери. Судя по звонку, это был Николай Федорович, теперь он частенько захаживал по дороге из госпиталя домой – на огонек, выпить стакан чаю и выкурить в тишине и спокойствии папироску. Но нынче он не зашел, сославшись на позднее время, передал только письмо, которое «залежалось» у него на столе со вчерашнего дня.
Устименко и «медведь в очках» постояли немного на крыльце. Ночь была уже весенняя, с капелью, с туманчиком, над которым в темном небе висели мерцающие крупные звезды.
– Приказы сегодняшние слышали? – спросил «медведь в очках».
– Да. Сразу три.
– К концу идет дело, к концу, – вздохнув, сказал Николай Федорович. Да и что! Пора народишку передохнуть. Приустали воевать-то…
Он еще немного посопел, повздыхал и, разъезжаясь калошами в весенней уличной хляби, зашагал к себе.
А Володя, увидев на конверте, что письмо от Цветкова, и не обратив внимания на то, что адресовано оно Вере Николаевне Вересовой, присел на диван, выдернул за уголок лист белой, плотной бумаги и, развернув его, прочитал сразу, до конца, следующее:
"Верушечка!
Пользуюсь случайной и верной оказией для того, чтобы тебе получить от меня, без всяких осложнений, письмо. Через подателя оного можешь мне и ответить, не стесняясь формулировками, человек сей мне подчинен и доставит все, как положено в моем ведомстве.
Что ж сказать тебе, Веруша?
Те дни в районе седьмого ноября и для меня навсегда останутся сладостно памятными; под всем, что написала ты о тех счастливых часах, с радостью подписываюсь и я; все мелочи, которые ты по-женски помнишь, и я – мужик дошлый и многое повидавший – тоже не забыл, да и если забуду – то не скоро. Во всяком случае, пока существует наша старая планета и где-то, на какой-то точке ее живешь ты – Евина дочка, многогрешная, пленительная и прекрасная, такая, какой я тебя знаю и помню, я – как бы ни сложились наши судьбы – тебя буду всегда подробно, весело и, прости за старомодность, страстно помнить. Есть вещи, которые даже нашему брату, в семи водах мытому, прошедшему и огонь и медные трубы, забыть невозможно…
Впрочем, хватит об этом.
Тебе, конечно, необходимо быть в Москве. Смешно сюда приезжать позже всех. Это порекомендуй (можешь от моего имени) своему супругу. Совершенно согласен с твоим планом действий, твой ум меня и в этом случае обрадовал. И как это я не оценил все твои свойства еще тогда, на марше нашего отряда «Смерть фашизму»? Как не догадался ни о чем? Ну да ладно! Что сделано, то сделано, назад ничего не воротишь.
Короче, вам обоим если не теперь же, то не позже конца мая следует приехать в Москву. Я все естественным манером подготовлю. Назначение по обоим каналам – и по нашему и по его (сиречь твоего супруга) – будет изготовлено. Вл. Аф. несомненно заслужил назначение самое почетное и самое для него удобное. Темочку для диссертации – сыщем, их, этих темочек, пропасть, нужно только отыскать умненько, чтобы все прошло не только торжественно, а и с тем элегантным шумом, который во все эпохи споспешествует настоящему успеху. Вл. Аф. я берусь подготовить к защите именно той темы, которая мне представится достойной не только его самого, но и общего нашего благополучия. Он, твой так настрадавшийся супруг, разумеется, имеет все права на спокойную и удобную жизнь. И ничего ты не будешь стоить как жена, если не поможешь ему в этом благородном деле.
Кроме ответа на сие мое длинное послание, в дальнейшем пиши как обычно – на Фомичева моего. Он парень – могила.
Супруга моя низко тебе кланяется. Ты ее совершенно пленила, она от тебя в полном восторге. Впрочем, мы с ней всегда сходимся в оценках.
Твой Константин ".
Прочитав, Устименко положил письмо на стол, разгладил конверт, еще раз посмотрел, кому оно адресовано: да, это Вересовой Вере Николаевне, все совершенно правильно.
Ни горя, ни ужаса, ни негодования он не испытывал. Ему только, вдруг стало холодно и до смерти захотелось курить. Прижавшись спиной к печке, он затянулся крепчайшим дымом самосада и помимо своей воли внезапно вспомнил те дни «в районе седьмого ноября», которые поминал Цветков. Именно тогда, из Москвы, Вера ежедневно писала сюда, в госпиталь, нежные и трогательные письма. Как все, в общем, уныло просто: Константин Георгиевич оказался человеком женатым и не помышляющим об уходе из своей семьи. А Вера Николаевна желала вить свое «гнездо» – это слово было из ее терминологии. «Каждая женщина хочет быть любимой женой и любящей матерью», – говорила она, а он слушал ее и соглашался: разумеется, конечно, как же иначе…
– Володечка, – вдруг окликнула она его сонным голосом из-за полузакрытой двери. – К нам кто-нибудь приходил? Мне послышалось – звонок?
– Да, – не сразу ответил он, – приходил.
– Кто?
– Николай Федорович. Он принес тебе письмо. Я не понял, что тебе оно, от Цветкова, и прочитал. Но оно только тебе.
За дверью посветлело, Вера зажгла свою отвратительную розовую сову.
– Дай мне, пожалуйста, письмо, – ровным голосом попросила она. – Если тебе не трудно.
Стараясь не смотреть на нее, он протянул ей конверт. Ему было стыдно сейчас видеть обнаженные руки Веры, ее шею, плечи, косы. «Экое хозяйство, – вдруг с тоскливой злобой подумал он, – экое богатство для умного человека». И сказал, уходя:
– Завтра недели на две я лягу в госпиталь, у меня какие-то непорядки с ногой. Ты все обдумай. Предполагаю, что на судьбе ребенка, которому, по счислению времени, отец все-таки я, отразиться эта история не должна. Вот так…
Дверь за собой он запер плотно.
И сказал себе едва слышно:
– А жизнь есть жизнь!
Погодя Вера окликнула его, он не ответил. Она окликнула еще раз. Он опять промолчал. Тогда она появилась в дверях, бледная, высокая, немножко даже надменная, в своем пестром халате.