Факультет ненужных вещей - Домбровский Юрий Осипович (книги бесплатно TXT) 📗
— А вот то, что подошел бы к вам какой-нибудь добрый дяденька и сказал бы: «Девочка, девочка, можешь мне дать только одни светлые камушки?» — «Ну, делов-то!» Взяла и отобрала светлые, а темные в море бросила. «Вот, пожалуйста!» И сказал бы вам добрый дядя: «Умница!» Вот и вы сейчас отбираете, только людей, а не камушки. Но ведь камень-то — он цвета не меняет, а человек — он, сволочь, хитрый, переменчивый. Сегодня он светлый, а завтра он темней осенней ночки. И вот ваши светленькие у вас в руках сереют, сереют, через месяц-другой совсем станут черными. Но это внутри, внутри, а снаружи цвет у них все тот же. Даже, поди, они еще посветлеют. Вы вспомните, как вам свидетели отвечают. Что вы ни спросите, то они и подтвердят; что ни попросите, то они и выложат: чужую жизнь, так жизнь, честь, так честь… С превеликим удовольствием даже! От угодливости и преданности аж по носу пот течет! Подлость по всем прожилкам гуляет! В голову бьет. Только бы выбраться из этой морилки! Вышел! Боже мой, вот счастье-то! Жив, жив! Свободен, свободен! Люди ходят, солнце светит, ветер дует, а я живой и домой иду! А что друга своего лучшего продал — так кто ж виноват? Государство потребовало — вот и продал. Все это так, но почему тогда ему же и вас, судей неправедных и бессовестных, не продать, когда ваш черед подойдет? Да с превеликой радостью он вас продаст кому угодно. Меня-то он, как свою душу, только по великому страху и горькой нужде отдал, а вас-то с великим ликованием и облегчением отдаст. Есть все-таки Бог, сволочи, есть! Вот получайте! В одной римской трагедии муж спрашивает жену: «В каких меня винишь ты преступленьях?» И жена отвечает: «Во всех, свершенных мною для тебя!» Вот за эти свои преступленья он вас и продаст. И будут вас сажать и стрелять, как паршивых псов! И не кто-нибудь, а ваши собственные коллеги! Пробьет для вас такой час! Обязательно он пробьет! И вы увидите тогда лицо своего брата. Своего брата Каина! И узнаете, сколько таких братьев сидело с вами за одним столом! И ждало только часа! Да только поздно будет. И для вас, и для Каина. Да! Для Каина тоже поздно будет! Вот в чем настоящая беда! Вы защищаете страну? Эх, вы! Каинов вы выводите! Вот что вы делаете!
— А вы разве не брат Каин? — спросила она.
— Да нет, — ответил он просто. — Я вообще вам не брат, а потому и не Каин. Ладно! На других наплевать, вот вас-то мне очень жалко!
— Нас? — спросила она тупо.
— Да нет, черт с вами со всеми! Вас одну жаль! Одну вас, Тамара Георгиевна! — Он поднял с пола стакан и спокойно выпил его до дна. — Ну что ж, потешу вас еще одной сказочкой. У персидского царя Камбиза был судья неправедный. Так царь повелел его казнить, кожу содрать, выдубить и обить ею судейское кресло, а потом на это кресло посадил сына казненного и велел ему судить. И, говорят, тот судил уже правильно. Так поинтересуйтесь когда-нибудь, сколько кож на этом вашем кресле. Ведь нормальная жизнь следователя вашего толка — пять лет, а потом в собачий ящик. Ну а что еще делать с уголовником, когда он свое сработал? Шкуру с него долой, и в яму! И нарком ваш там, и все его помощники там же! И начальники отделов — все, все смирнехонько рядышком лежат! И вам туда же прямой путь! А мне жаль вас, молодость вашу, свежесть, а может быть, даже и душу — все, все жаль! Не такая она у вас уж скверная, как вы себе это внушили, лейтенант Долидзе! И выглядит она совсем не так, как вам кажется. Взбалмошная она, глупая, вот беда! Ведь и сейчас вы играете роль, а не ведете следствие. Артисткой вам бы быть, а не следователем. Эх, девочка! Куда вы полезли? Зачем? Кто о вас плакать-то будет? Отец-то жив?
«Но как он узнал о ГИТИСе, — подумала она, почувствовав косую тоскливую дрожь, — как узнал? Но узнал же, значит, значит…»
Она вздохнула и подняла трубку — вызвать конвой, а он поглядел на нее, хотел что-то сказать еще и вдруг увидел, что ее нет, как нет стола и комнаты с серо-желтыми обоями, а есть только какая-то мутная пелена, что-то ровное, подернутое легкой рябью, зеленое и черное. Оно слегка колебалось, падало и поднималось — над ним мелькали белые пятна, чайки, что ли?
— «Как бы меня не стошнило, — подумал он, — в углу плевательница, надо…»
…Когда зека заколотило и затрясло и он стал зеленым, страшным и мертвым, с вытянувшимся лицом и какими-то перекрученными руками и ногами, она бросила трубку и кинулась к нему. И тут он встал, постоял с секунду очень ровно и рухнул во весь рост, не сгибаясь. Тут стоял маленький столик, и он угодил виском прямо об его угол. Она закричала.
Он лежал недвижно, на его лбу набухала красная груша. Она опустилась на колени и осторожно подняла его голову. Под ее пальцами все время по-стрекозиному билась упрямая тонкая жилка, пальцы у нее стали липкими. В Большом доме по-прежнему стояла тишина, шла ночная смена, никого не было на этом этаже, кроме них двоих, и она стояла перед ним на коленях, держала его голову и повторяла сначала тихо, а потом уже громко и бессмысленно: «Ну что же я… Ну что же я… ну что же я в конце концов…» А трубка висела, раскачивалась, и в ней уже слышались голоса.
Так их и застал конвой.
— …И вы так ни разу не болели? — спросил Штерн. — Ну, чудо! Ну просто чудо, и все… В больнице-то хоть раз лежали?
— Да нет, не лежал, — ответил Каландарашвили и вдруг как-то очень прямо, с улыбкой поднял на Штерна глаза. «Ты вот мне подыгрываешь, а я с тобой не играю», — поняла его улыбку Тамара.
Они сидели в отдельном кабинете ресторана НКВД. Помещался этот ресторан в самом Большом доме, в нижнем этаже его, и поэтому окна их кабинета выходили на двор — на длинное и низкое здание внутренней тюрьмы. Но сейчас тюрьмы видно не было. Ее закрывали нежно-золотистые занавески. И от этого в кабинете стоял тихий, мягкий полусвет, и все выглядело уютным, белым и спокойным: скатерть, бокалы, фарфор, серебро.
— Да, но тогда вы поистине железный человек, — вздохнул Штерн, — не то что мы, совслужащие, люди эпохи Москвошвея. У нас и то и се; и гастрит, и колит, и бронхит, и еще черт знает что. Но я вам вот что скажу: лагерь у вас тоже был какой-то особенный, не лагерь, а северная здравница! Ну как бы там ни было — за ваше! За ваше мужество, жизнестойкость, жизнерадостность, Георгий Матвеевич, за то, что вы с нами. Тамара, а как вы?
— Я не буду, — ответила она тихо.
— Ну и не надо, дорогая. Не надо! Красивая женщина не должна пить. А вот мы за вас… Ух, хорошо! Давно такой коньяк не пил. И все-таки, Георгий Матвеевич, какой же лагерь-то у вас был? Может, инвалидный какой-нибудь?
— Да нет, — пожал плечами гость, — зачем инвалидный? Лагерь как лагерь. Как все концлагеря Советского Союза: зона, барак, колючая проволока, частокол, вышка, часовой на вышке, за вышкой рабочий двор, ночью прожектора. Подъем в семь, съем в семь. Уходишь — темно, приходишь — темно. Рабочая пайка — семьсот граммов, инвалидная — пятьсот, штрафная — триста. Вот и все, пожалуй. Если не касаться эксцессов.
— А если касаться?
Старик поднял бокал из дымчато-рубинового стекла с геральдическим золотым леопардом в медальоне и посмотрел его на свет. Потом слегка щелкнул по краю — звук получился нежный, печальный, замирающий.
— Фамильная вещь, — вздохнул старик. — Венецианское стекло. В музей бы его. Если касаться эксцессов. Роман Львович, жизнь там была тяжелая. Бывали времена, когда утром не знаешь, доживешь ли до вечера. Ну да вы сами знаете, что было.
Лицо Штерна сразу посуровело.
— Не только знаю, но вот этой рукой, что поднимаю за вас бокал, подписывал обвинительное заключение. Все эти негодяи прошли по военному трибуналу. Так что большая часть из них вот… — Он слегка щелкнул себя по виску.
— Да? — взглянул на него старик. — Хорошо.
— А вот в лагере заключенные небось об этом ничего не знают, — усмехнулся Штерн. — Думают, что они сейчас домами отдыха командуют. Так?
Старик усмехнулся.
— Да нет, пожалуй, не совсем так. Что их расстреляли — в это верят.