Кожаные перчатки - Александров Михаил Владимирович (книга регистрации TXT) 📗
Скорее бы начать тренировки. Просто беда, какая скука по утрам…
Днем становится полегче. Заезжает Саркис Саркисович, и мы отправляемся работать. Так называется то, что мы делаем у Мариетты Михайловны.
Мариетта Михайловна — скульптор. Она живет одна в двухэтажном домике, со стеклами сверху и сбоку. Во дворе перед домиком секутся дождями и жарятся на солнце начатые и брошенные скульптурные композиции. Они начаты и брошены, как видно, давно, потому что уж невозможно разобрать что-либо под густым голубым пометом, лишь на голых каменных ягодицах, неизвестно чьих, четки надписи, выцарапанные бездельниками мальчишками.
Пережив, вероятно, пору каких-то исканий, Мариетта Михайловна, как женщина вполне практическая, обратилась к искусству реальному. Она создает образы знаменитых людей своего времени.
— Простые труженики, Коленька, — почтительно, с глубоким вздохом понимания значительности сего сообщил Саркис Саркисович, — простые советские люди, это тебе должно очень нравиться…
Попасть к Мариетте Михайловне — крупная удача. Только личное знакомство с ней Саркиса Саркисовича открыло мне двери святая святых. Невозможно выразить, как я был смущен, подавлен своим варварством. Со стеллажей в мастерской на меня смотрели, явно свысока и осуждающе, гипсовые бюсты, поразительно похожие друг на друга.
— Это такой-то, это такая-то, — тихо читал надписи Саркис Саркисович, водя меня вдоль стеллажей.
— Почему они так похожи? — шептал я.
Саркис Саркисович тонко улыбнулся, потрепал меня по и лечу, сказал загадочно.
— Родство душ, мой мальчик, типические черты современника…
— И что же, — рискнул спросить я, — столько народу здесь перебывало?
— Разумеется, нет, — сказал Саркис Саркисович. — Это было бы невероятно. У Мариетты Михайловны, насколько мне известно, свой прогрессивный творческий метод: фотография в газете или в журнале, немного воображения…
Я поразился:
— Но это же откровенная…
— Тише, мой друг, — прервал Саркис Саркисович, — не произноси слова, готового, как я подозреваю, неосторожно сорваться с твоих юных уст… Вспомни: Жюль Верн не покидал своей уютной городской квартиры. Я мог бы привести еще более разительные примеры, к случаю…
Шутит Саркис Саркисович или говорит серьезно? Он часто ставил меня в тупик. Массивное, в мягких и вялых складках, добродушное его лицо находилось в странном споре с остротой маленьких, каких-то удивительно опытных глаз. Я, пожалуй, немного побаивался Саркиса Саркисовича, несмотря на то, что он был неизменно добр ко мне и любил повторять, будто моя молодость возвращает ему какие-то давно потерянные идеалы. Меня смущало, что он, казалось, все знал и, зная все, ничего не принимал всерьез. Однажды мы, шутя, болтали, что будет с нами через десять лет. «Десять лет! — смеялась Таня. — Я буду совсем старой! Ты, конечно, разлюбишь старушку, Коля?» Саркис Саркисович, само добродушие, сказал, целуя руку Тане: «Убежден, дорогая, что он не успеет этого сделать!» Маленькие глазки его при этом не то смеялись, не то грустили — невозможно было разобрать.
Мариетту Михайловну нам приходилось ждать долго. Саркис Саркисович говорил в утешение, что ради того, чтобы увековечиться, можно поскучать часок. И опять я не понимал — смеется он или нет. Я знал, что у Саркиса Саркисовича красуется дома, на высокой тумбочке красного дерева, собственный его бюст работы Мариетты Михайловны. В меланхолические минуты он говаривал, поглаживая желтоватый гипсовый затылок:
— Великая женщина, Мариетта Михайловна! Умру в безвестности, как Рембрандт, но это — бессмертно!..
Наконец, занавес приоткрывался и Мариетта Михайловна звала нас:
— Проходите, мучители, добивайте!
Голос у скульпторши был низкий и зычный. Мариетта Михайловна была усата, курила трубку с длиннейшим чубуком. Принимаясь за работу, она засучивала рукава халата, обнаруживая при этом руки, способные вызвать зависть у любого штангиста.
Я позировал. Я раздевался за ширмой до трусов, надевал боксерские перчатки и становился на поскрипывающий помост. Иногда было холодно, всегда уставала зверски спина и ноги. Я терпел. За широкими, давно немытыми стеклами позванивали трамваи, и в приоткрытую форточку доносились по временам обрывки разговоров и смех. Там жили, куда-то шли спеша. Я стоял часами в боксерской стойке, уставал, и на вечность мне было наплевать.
Дело шло медленно. Дело шло нудно. Мариетта Михайловна лепила в глине эскиз за эскизом. Я с неприязнью косился на недоносков с вывернутыми, словно в припадке эпилепсии, коленками: неужели это я? Динамика позы Мариетте Михайловне не давалась. Она бранилась и сминала в комок глиняных уродцев, проклиная день, когда вздумала лепить такого болвана, такого жуткого болвана, как я, лишенного пластики.
Я терпел. Иногда Мариетте Михайловне что-то удавалось, и она приходила в хорошее настроение. Не знаю, что было для меня хуже. В хорошем настроении Мариетта Михайловна начинала петь бодрые физкультурные марши, уверяла, что я послан ей богом и что она, дайте срок, украсит все парки культуры и отдыха спортивными скульптурами, громадными, как родосский колосс.
— Ну-ка, солнце, ярче брызни…
Голос Мариетты Михайловны звучал трубно.
Долго рассказывать… В конце концов пришло время, когда я с трепетом завернул в вощеную бумагу белоснежную гипсовую фигуру боксера. Я благодарил мадам за труды. Я принес метровую скульптуру домой, и мы с Таней, после некоторых раздумий, установили ее на подоконнике.
Месяц или два спустя я приметил свое гипсовое изображение на витрине посудо-хозяйственного магазина. Полгода спустя мною была завалена, по-моему, вся торговая сеть. Саркис Саркисович сказал по этому поводу: «Ну вот, мой друг, и к тебе пришла слава… Ты, пожалуй, дашь очко вперед прелестным мишкам в сосновом лесу Ивана Ивановича Шишкина!»
И опять я не понял, шутит он или огорчен чем-то?..
Накануне поездки нашей сборной команды боксеров в Скандинавию был тренировочный сбор.
На сбор я поехал с огромным удовольствием. Очень захотелось побыть с ребятами, и потом так, конечно, быстрее пройдет время, пока закончит все Азарий Аронович.
Была ранняя осень, погожая, светлая, с туманами по утрам над речкой, с падающими звездами в ночном, глубоком, совсем еще теплом небе.
Поначалу все радовало, все казалось счастливым совпадением. Первый, кого я увидел на террасе подмосковного санатория, был не кто иной, как ушастый Арчил, старый дружище!
Я рывком выскочил из машины, позабыв попрощаться с Саркисом Саркисовичем, я отбросил в сторону чемоданчик с пожитками:
— Арчил, чертушка этакая! Ты чего здесь?..
Нет, он не мог кривить душой, абсолютно не умел притворяться. Мы не раз встречались на боксерских соревнованиях, я знал, что парень хорошо набирает силы в спорте. Но жизненные наши пути не пересекались, расходились все дальше. Парню было трудно сейчас, при встрече со мной с глазу на глаз. Он смущенно улыбался, все старался перевести разговор на то, как прекрасно тут, в санатории.
— Знаешь, мы с Сашкой уже успели порыбачить, с лодки. Окунищи тут — во!
С Сашкой? Значит, и тот здесь. Неожиданность? Тоже нет. Серьезный собранный парень настойчиво и твердо подбирался к большому рингу, я это знал.
И вот мы сидим втроем на берегу речки. Я очень скоро начинаю понимать, что это они сидят вдвоем, а я — третий.
Разговор не ладится, не клеится. И это больше всех мучает Арчила. У него страдальческие глаза и он погнет, зыркает ими на Сашку, молча кидающего камешки в реку. Зыркает осуждающе и растерянно: чего, мол, сидишь, как идол?
Мы уже узнали главное друг о друге. Сашка — на третьем курсе авиационного; Арчил работает проходчиком в метро.
На какое-то время Арчил загорается, рассказывает, как однажды рухнул на них плывун и как он уж думал — амба, но потом — ничего:
— Чуешь, мы уж начали глотать эту пакость, песок хрустит на зубах… Подступило под самое!