Поющий омуток(Рассказы и повесть) - Крашенинников Авенир Донатович (бесплатные онлайн книги читаем полные версии txt) 📗
Еще через километр ожидает путника чаша, расписанная по краям незабудками. Посередине чаши булькает колпачок ключа-зыбунца. Он как бы приподымается на цыпочки, чтобы заглянуть через незабудки: а что там дальше делается? — и тут же приседает оробело. Вокруг колпачка мечутся хвоинки, листочки, на карусели этой катаются какие-то козявки, муравьи. Да козявкам не до игры зыбунца, и не карусель это, а попытка спастись.
А дальше — крутой берег подпора, дымящий трубами завод на другом берегу водохранилища, белый теплоходик бежит поперек большеводья к Базе. Люди, приехавшие на нем, идут по песчаному берегу, тащат сумки, рюкзаки…
Бабоньки в платьях и сарафанах, в оранжевых рабочих жилетках ждут скорого открытия пекарни.
Из пекарни доносится такой запах, что на время забываешь о настоях лесного разнотравья. Хлеб здесь продают высокий, пышный, ноздреватый. Нажмешь румяную с глянцем корочку — она подастся и тут же воспрянет. Его пекут две морщинистые женщины с прозрачными глазами на обожженных до кирпичного цвета лицах. Хлеб замешивают на ключевой воде, румянят на березовых дровах. Ровные поленницы, точно сугробы вешнего снега, окружают пекарню.
Женщины-хлебопеки с вечера берут воду на ключе. На околице Базы ломится он через железную трубу, туманит и огружает ведра. Подставишь ладонь лодочкой, почувствуешь упругую тяжесть струи и свободно подумаешь, какой же ты счастливый человек, если можешь еще и еще раз глотнуть родниковой воды.
ИРИШКИНО УТРО
Повесть
Когда тебе четырнадцать, когда ноги твои длинны и глянцевиты от загара, когда до конца каникул еще целых два месяца, и ты гостишь в деревне у родной своей бабушки, и солнце утром роскошно выкатывается из-за дальних лесов, и на угорышке можно набрать букет спелой пахучей земляники, разве подумаешь ты, что с полудня подует северо-запад, наволочет пепельно-серое ненастье и мокрый ветер уныло захлюпает по лужам. И придется сидеть в избе, прислушиваясь к этому хлюпанью, и читать не захочется, и какие-то неопределенные думы будут задевать, тревожить душу…
Но у Иришки было пока утро. Проснулась она и живехонько спрыгнула с кровати. Это дома, в городе, она, бывало, нежилась в постели, то впадая в дрему, то медленно высвобождаясь из нее, лениво вспоминая книжку, дочитанную вчера за полночь, или очередную серию польского детектива, которую смотрела по телику, или разговоры с подружками. У отца и мамы уже, наверное, на работе был обед, а Иришка все лежала себе, то потираясь ухом о плечо, то заложив под затылок скрещенные руки, выставив острые локти. День впереди был длинным, и всякие девчоночьи дела, пусть и очень важные, можно было запросто переделать.
А тут она вскочила, нарочно шлепая босыми ступнями по половицам, подбежала к зеркалу в старой, цвета крепкого чая, рамке, на которой едва можно различить вырезанные виноградные гроздья, быстро прибрала короткие рыжеватые кудерьки, под умывальником продула расческу, положила ее рядом с тюбиком зубной пасты и вдруг, точно пружина подбросила, кинулась в сени. И — бегом во двор, по огородной прополотой меже, к ограде, одну ногу перекинула через верхнюю упругую жердь, другую. А там сразу берег, песок, еще прохладный, сиреневый в неверном освещении зарождающегося утра, колкий для непривыкших босых ног.
Иные девчонки подолгу нервничают перед водой, пробуют ее пальцами ноги, отпрыгивают, будто задевают крапиву, опять боязливо пододвигаются. Иришка же бесстрашно, чуть откинув голову, мелькая коленками, мчится к воде, рассекает только что таинственную тихую гладь всем своим нескладным тонким телом. Брызги летят, обжигает на мгновение глубинный холод. А она уже легкими саженками, кажется, без всякого усилия плывет дальше, дальше, потом переворачивается на спину и замирает, чуть-чуть пошевеливая ногами. И теперь начинает видеть.
Небо, еще темное, холодноватое, словно дремлет над нею, берег выгнулся дугой, и вдали, за горою, похожей на огромного ежа, что-то наливается розовым, будто в воду потихоньку добавляют сироп. Иришка вытирает лицо ладонью и медленно, лягушкой, плывет обратно, и пока она плывет, над горою возникает вишневая рябь, потом появляется прозрачная зелень, и в зелени этой высовывается малиновая макушечка солнца. Тут же, откуда ни возьмись, набегают серебристым капроном облачка, застилают макушечку и сами раскаляются докрасна, до малинового жара. От них тянет теплом. Иришка щурится, выходит из воды, крепко притиснув к уху ладонь, и совсем по-детски приговаривает:
— Ушко, ушко, дай водички! Ушко, ушко, дай водички!
А солнце внезапно вскидывает пучок лучей и выкатывается, чистое, свободное, и начинается ветерок, и, глядь, — все водохранилище уже переливается зелеными, вишневыми, синими тонами. Лишь у другого берега — километра за три отсюда — оно все еще неподвижно, сумрачно, будто свинец. Но и там посверкивают стекла домов, и высокая кирпичная труба словно раскаляется изнутри.
Никогда еще у Иришки такого утра не было. Или прежде она не замечала этого, потому что не заплывала далеко — мама настрого запрещала.
В прошлом году они дикарями отдыхали у Черного моря, в поселке Лазаревском. Ой, сколько Иришка тогда навидалась! А как подружилась с морем! Если оно сердито рычало и, расшвыривая пену, утюжило берег валами, Иришка знала: побушует и перестанет, скоро-скоро уляжется, светлыми волнишками будет пришлепывать береговую круглую гальку, будто множеством ладошек. Засверкает вдали так, что больно будет глазам. И можно доверчиво входить в него, лежать на спине не двигаясь, потому что оно само держит тебя на весу.
Но рядышком плескалась ребячья мелюзга, цепляясь за резиновые круги, за всяких рыб и лебедей, а Иришке хотелось дальше, туда, где море манило бесконечной синевой и полукруглыми апельсинами буйков. Отец и мама уплывали к буйкам и долго не возвращались. Потом они устраивались на поролоновых матрацах, словно тонко нарезанных пластах сыра, мама заклеивала нос кусочками бумажки и сердито звала Иришку из воды.
— Возьми меня до буйков, я ведь умею плавать, — как-то раз сказала Иришка отцу, когда мама осталась в тени, а им захотелось поискать галечек-самоцветов.
— Что ж, поплывем, — сказал отец, как будто это само собой разумелось. — Давай за мной!
Сперва у Иришки обмирало сердце. Чудилось, под нею, в серо-зеленом бездонье, движутся таинственные тени, иногда что-то холодное, скользкое прикасалось к ногам, животу. Она боялась, что не хватит сил и отцу на себе придется тащить ее обратно. Но он был рядом, его сильные, загорелые плечи ходили ладно, лицо с едва заметными белыми полосками в уголках глаз было спокойно. Иногда он подмигивал Иришке: мол, все в порядке. И вот она сама шлепнула ладонью по звонкому мокрому боку буйка, который вблизи оказался похожим на огромную грушу; буек нехотя откачнулся и заколыхался на привязи. А берег отодвинулся так далеко, что все люди на нем стали похожими на гуттаперчевых пупсиков, и всякие строения были вроде игрушечных, и сердце у Иришки затрепетало от восторга.
Потом она тайком сплавала до буйков одна, забралась за буйки. Со спасательного катера закричали в мегафон:
— Девочка в синей шапочке, вернитесь в зону купания!
Она лихо толкнула буек пяткой, потом легла на спину. Она смотрела в небо, такое глубокое, что, если сощуришь глаза, можно разглядеть созвездия, которые густо высыпают ночами над морской чернотой. Запросто сплавала дважды туда и обратно, ее окликнули со спасательного катера — этим уже стоило гордиться, похвастаться перед девчонками! Она и отцу рассказала, потому что у нее тогда совсем-совсем не было от него никаких секретов.