Царь-рыба (с илл.) - Астафьев Виктор Петрович (читать книги онлайн без сокращений .TXT) 📗
И вот дохнуло по берегу ароматом свежья, легким еще, но уже выбивающим слюну, а как растерла Касьянка максу, бухнула приправу в котел, и уха вспухла, загустела, впитывая жир и луковую горечь, куски рыбы как бы изморозью покрылись, и рыбьи головы сделались беззрачными, таким плотным запахом сытного варева, допревающего на тихом жару, опахнуло людей, что ребятишки сплошь задвигали гортанями, делая глотательные движения, и не отрывали уж глаз от плавающего поверху, белого, на большую осу похожего, пузыря нельмы – лакомства, которым дежурный, если захочет, поделится с ними. Втягивая воздух носами, артельщики орали друг дружке: «Башка кружится, вот как жрать захотелось!», «Духом валит с ног!», «Шевелись, шевелись да к ухе подвались!» – поторапливал бригадир.
– Рыбе перевар, мясу – недовар! – попробовав варево из черпака, подмаргивал истомившимся, сидящим вокруг котла ребятишкам дежурный. – И молодцы же мы, ребята. – Дежурный чуточку думал и, как бы отчаявшись, махал рукой, поддевал и вышвыривал из черпака в протянутые ладошки самого малого старателя – Тугунка нельмовый пузырь.
Тугунок, утянув белый шнурок в ноздрю, подбрасывал пузырь с ладошки на ладошку, дул на него вытянутыми губами и бойко начинал им похрустывать, будто репку грыз, а ребятишки завистливо смотрели на него, у которых накипали слезы на глазах, но дежурный и сам, осоловелый от запашистого варева, не давал горю места, удало распахнув телогрейку, засунув два пальца в рот, оглашал залихватским свистом берег и еще блажил во всю глотку:
– Навали-ись, у кого деньги завели-ись! Хлебать уху, поминать бабушку глуху!
– Пора, пора! – откликались рыбаки. – У голодной пташки и зоб на боку…
Быстро, бегом, подначивая и подгоняя друг дружку, заканчивали артельщики сдачу рыбы, и все разом, большие и малые, мыли руки с песком. Серыми мышатами лепились по краю заплеска ребятишки, ловили красными лапками воду – к позднему, вечернему часу делалось холодновато, но комар все густ, подышать, вволю поплескаться все не дает, а так охота, отмыв руки, поплескать на лицо, поскидывать спецовки и рубахи да обмыться до пояса, сладко при этом завывая, покряхтывая, да разве зараза долгоносая даст! Выбредая из воды, рыбаки откатывали голенища резиновых сапог, отсыревших изнутри за день, – в самый раз разуться бы, дать отдохнуть ногам, да опять же тварь-то эта, комар-то, в кровь искусает.
– Шевелись, шевелись, мужики! – торопил дежурный. – Уж солнышко на ели, а мы все еще не ели!..
– Любимая весть – как позовут есть! – устало, но складно пошучивали рыбаки.
– Гнется с голоду, дрожится с холоду…
На ходу зачесывая волосы, у кого они успели отрасти, и приволочась к столу, рыбаки не садились – валились на скамьи, вытягивали ноги и какое-то время, оглушенные, разбитые, сидели не шевелясь, не разговаривая и даже не куря.
В это время, рассыпавшись по берегу, молодые силы, которые еще на иждивении, отыскивали миски, чашки, котелки, переданные им старшими братьями, уже зарабатывающими себе хлеб. Посуда старая, потрескавшаяся, ложки разномастные, большей частью своедельные, попрятаны в кочах тальников, под настилом рыбодела, за камешником, за бревешками – у каждого едока своя ухоронка и своя очередь к котлу.
У Тугунка очередь первая. Он и в самом деле похож на табунную, больше пальца не вырастающую, серенькую цветом, но вкусную рыбку – тугуна. Крепко держит Тугунок горбушку хлеба, огрызенную кругом, и деревянную, тоже погрызенную ложку, в другой руке за губу он держит эмалированную, испятнанную выбоинами и трещинками, миску, доставшуюся от брата, который сидит за столом среди артельщиков и снисходительно следит за меньшаком, и по лицу его бродит улыбка – тень воспоминаний, горестных и легких. Старшему ведомо, отчего так показно и гордо держит Тугунок на кедровую шишку похожую краюшку хлеба – не съел, уберег, поборол соблазн, всем своим видом гордо заявлял: «А у меня свой хлеб!»
«Свой хлеб» – подмога артели, облегчение, пайку выдают в Боганиде мукой. Мозглячиха стряпает артельщикам хлеб в бараке, все остальные пекут по своим избам, кто как умеет. Касьяшкам муки хватает на неделю-две: дымятся лепешки на плите, заваруха в чугуне клокочет, оладьи, блины на сквороде шкварчат в рыбьем жире – ешь не хочу! Заходи, кто хочет, «угоссяйся!». Потом шабаш – зубы на полку.
Мать касьяшек снова не показывается на волю – есть на то причина, все знают какая, понимают, отчего выслуживается Касьянка, ломит изо всех сил Акимка и почему касьяшки лепятся в хвосте очереди, отводят глаза от людей и от хлеба, который ребята хранят тоже кто где: кто в кармане, кто под рубахой, кто в кошелке. Касьяшкам и той братве, что не держит выть и ополовинивает, а то и вовсе съедает пайку, заждавшись с тоней бригаду, надо отделять хлеба; вздыхал бригадир, но куда же денешься, на рабочего человека – дело, на голодного – кус.
Тугунок, будто язычески молясь, тянулся обеими руками вверх, ростиком он ниже артельного котла, в руках миска. Киряга-деревяга пробовал возражать, все, мол, должно быть, как в кочевом роде, в северном стойбище: в первую голову к еде, особенно когда горячую оленью кровь пьют, должен подходить охотник – самый нужный в становье человек, затем парни, после старики и бабы – бросовый народ. Киряге-деревяге втолковали: здесь, мол, тебе не полудикое становье, здесь бригада, и бригада советская, между прочим. В Советской же державе всегда и все вперед отдавалось и должно отдаваться детям, потому что дети есть наше будущее. Заткнулся Киряга-деревяга и, хоть был большим начальником, еду с тех пор получал вслед за детьми, однако всегда поторапливал, поругивался, поскрипывая нетерпеливо ремнями – креплениями деревяшки; дело в том, что артельщики перед едой, перед ухой выпивали по стакашку, и у Киряги-деревяги горело и дымилось не только нутро, но вроде бы и деревяшка, да приходилось ждать, и он ждал, побрякивая котелком, надраенным Касьянкой.
Сказавши: «Эх, и муха не без брюха!» – дежурный кашевар делал черпаком крутой вираж в котле и вываливал в миску Тугунка кусище рыбы. Руки малого проседали под тяжестью, от забывчивости снова вытягивался из носа к губе шнурок.
– Держи! Крепче держи! – подбадривали Тугунка связчики из терпеливой очереди.
– Не уси усёнова! – выталкивал строптивый работник напряженным шепотом и обмирал, дожидаясь второго захода в котел, – дежурный черпаком поверху снимет запашистого навару с плавающими в нем лохмотьями максы, лука и жира, скажет, опрокидывая черпак над миской:
– Н-ну, фартовай парняга! Н-ну, фартовай! Вся как есть вкуснятина зацепилась! Поешь, поешь, парень, рыбки, будут ноги прытки! Следушшый!
Задохнувшийся от запаха ухи и оттого, что «вся ему вкуснятина зацепилась», напрягшийся темечком – не запнуться бы, не упасть, Тугунок мелконько перебирал ногами, загребал песок драной обувкой, правясь к артельному столу, а руки ему жгло горячей миской. Но он терпел, не ронял посудину с едой, ожиданием которой свело, ссудорожило все его, еще не закаленное терпением, жиденькое, детское нутро. Рот мальчишки переполнился томительной слюной от зверушечьего нетерпения, скорее хватить пищи, захлебнуться обжигающим варевом, откусить кус хлебушка… Темнеет у малого человека в глазах: немеет нёбо, и липкая слюна не держится во рту – скорее, скорее к столу, но так жжет руки миской, так жжет – не удержать! Ой, не удержать! Уронит! Сейчас уронит!.. Отчаяние охватывает мальчишку, слезы застят глаза, вот-вот уронит он наземь миску и сам с нею грянется…
– Дай уж донесу!
Касьянка! Затем в Боганиде и есть Касьянка, чтоб всем вовремя пригодиться и помочь. Семенит за Касьянкой Тугунок, заплетается в собственных кривых ногах, и кажется ему, про себя, молчком умоляет: «Не расплессы! Не расплессы!..»
Поставив миску с ухой на стол, Касьянка пристраивает малого на скамейку, выдавливает ему нос в подол и суровое дает наставление:
– Ешь, не торопись! Да покуль горячо, хлеб не стрескай, потом пусту щербу швыркать…