Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и ее жестокосердной бабушке (сборник) - Маркес Габриэль Гарсиа
– Они едут к морю, – сказал, – и поторопись, потому что эта старая стерва собралась на остров Аруба.
Двинувшись в путь, Улисс лишь во второй половине дня узрел огромный, линялый от времени шатер, который бабка откупила у прогоревшего цирка. Разъездной фотограф вернулся к ним, убедившись, что мир воистину не так велик, как ему думалось, и натянул рядом с шатром свои идиллические картины. Духовой оркестр подогревал клиентов Эрендиры томными звуками вальса.
Улисс дождался своей очереди, и, когда вошел, первое, что бросилось ему в глаза, – это порядок и чистота в шатре. Бабкина кровать вновь обрела свое вице-королевское величие, статуя ангела стояла на своем месте рядом с погребальным баулом Амадисов, но вдобавок появилась оцинкованная ванна на львиных лапах. Эрендира лежала нагая, умиротворенная и лучилась чистым сиянием в свете, что сочился сквозь шатер. Она спала с открытыми глазами. Улисс приблизился к ней с апельсинами в руках и только тогда заметил, что Эрендира смотрит на него невидящими глазами. Он провел рукой перед ее лицом и окликнул именем, которое придумал в мыслях о ней:
– Ариднерэ!
Эрендира проснулась. При виде Улисса она испугалась своей наготы, глухо вскрикнула и спряталась под простыней.
– Не смотри на меня, – сказала, – я страшная.
– Ты вся апельсинового цвета, – проговорил Улисс. И поднес к ее глазам апельсины. – Посмотри сама.
Эрендира открыла глаза и увидела, что апельсины такого же цвета, как ее кожа.
– Сегодня не оставайся, не надо, – сказала Эрендира.
– Я пришел, только чтобы показать тебе это, – сказал Улисс. – Глянь-ка.
Он содрал кожуру апельсина ногтями, разломил его и показал Эрендире, что внутри. В самой сердцевине плода сверкал бриллиант чистой воды.
– Вот такие апельсины мы возим через границу!
– Но ведь это живые апельсины! – ахнула Эрендира.
– Конечно, – улыбнулся Улисс, – их выращивает мой папа.
Эрендира не верила своим глазам. Она отняла руки от лица и, взяв осторожными пальцами бриллиант, смотрела на него в изумлении.
– С такими тремя мы сможем объехать весь мир, – сказал Улисс.
Эрендира вернула ему бриллиант, и лицо ее сразу погасло. Улисс не отставал.
– К тому же у нас есть грузовичок – и еще… вот смотри!
Он вытащил из-за пазухи допотопный пистолет.
– Я смогу уехать только через десять лет, – сказала Эрендира.
– Нет, ты уедешь, – настаивал Улисс. – Ночью, когда эта белая китиха уснет, я буду тут, рядом, и прокричу совой.
Он так похоже изобразил уханье совы, что глаза Эрендиры впервые за все время улыбнулись.
– Значит, это моя бабушка?
– Кто – сова?
– Нет, китиха.
Оба засмеялись, но Эрендира вспомнила о своем.
– Никто никуда не может уехать без разрешения своей бабушки.
– Да ей и не надо говорить.
– Она сама узнает, – вздохнула Эрендира. – Она все видит во сне.
– Когда ей приснится, что ты уезжаешь, мы будем по ту сторону границы. Проедем, как контрабандисты… – сказал Улисс.
Он схватился за пистолет, точно герой ковбойского фильма, и изобразил звуки выстрелов, чтобы подбодрить Эрендиру своей отвагой. Эрендира не сказала ни да ни нет, но глаза ее вздохнули, и она грустно поцеловала Улисса на прощание. Улисс растроганно шепнул:
– Завтра мы увидим море и корабли.
В тот вечер, чуть позже семи, когда Эрендира расчесывала бабке волосы, снова задул ветер ее Несчастья. В шатре укрылись индейцы-носильщики и хозяин духового оркестра, ожидавшие жалованья. Бабка, только что пересчитавшая банкноты, которые держала в большом ларе, рядом с собой, и, проверив свои записи в приходно-расходной книге, выдала деньги старшему из индейцев.
– Вот тебе, – сказала она, – двадцать песо за неделю, минус восемь за еду, минус три за воду, минус пятьдесят сентаво – почти даром – за новые рубашки. Итого восемь песо пятьдесят сентаво. Пересчитай при мне.
Старший пересчитал деньги, и все четверо индейцев удалились, почтительно кланяясь.
– Спасибо, белолицая сеньора.
Следующим на очереди был хозяин оркестра.
Бабка заглянула в свою толстую тетрадь и окликнула фотографа, который пытался прилепить к муфте аппарата заплаты из пластыря.
– Ну так как? – спросила она. – Платишь или не платишь четвертую часть за музыку?
Фотограф даже не поднял головы.
– На моих снимках нет музыки.
– Но под музыку люди так и бегут фотографироваться, – возразила бабка.
– Ничего подобного, – сказал фотограф, – эта горе-музыка напоминает о покойниках, и потому все на снимках с закрытыми глазами.
Тут вмешался хозяин оркестра.
– Музыка ни при чем, – сказал он, – это от вспышек магния.
– Нет, от музыки, – упорствовал фотограф.
Бабка прекратила спор разом.
– Ну и жох, – сказала она. – Вон какой успех у сенатора Онесимо Санчеса, а все потому, что при нем музыканты. – И со всей суровостью заключила: – В общем, или плати, что положено, или ищи своего счастья в другом месте. Зачем это бедной девочке самой платить за все? Где справедливость?
– Я-то свое возьму! – сказал фотограф. – Я, к вашему сведению, художник, а не кто-нибудь.
Бабка передернула плечами и занялась музыкантом. Она протянула ему пачку денег в полном соответствии с записью в книге.
– Всего сыграно двести пятьдесят четыре пьесы, – сказала она. – Пятьдесят сентаво за каждую плюс тридцать две по воскресеньям и в праздники – по шестьдесят сентаво. Стало быть – сто пятьдесят шесть песо двадцать сентаво.
Музыкант нахмурился.
– Нет, сто восемьдесят два песо и сорок сентаво, – сказал он. – Вальсы – дороже.
– С чего это?
– Они самые грустные.
Бабка все-таки всучила ему деньги.
– Значит, на этой неделе сыграешь две веселенькие вещи за каждый вальс, что я тебе должна, – и мы квиты.
Музыкант силился понять бабкину логику, но не смог и совсем запутался.
В этот момент страшным ударом ветра чуть не сорвало с места шатер, и следом, в наступившей внезапно тишине, четко и зловеще ухнула сова.
Эрендира не знала, как скрыть волнение. Она захлопнула крышку сундучка с деньгами и задвинула его под кровать. Бабка почувствовала, как дрожит внучкина рука, когда взяла у нее ключ.
– Не бойся, – сказала, – ночью, в ненастье всегда ухают совы.
Однако и ей стало не по себе, когда она увидела, что фотограф, закинув аппарат на плечо, собрался уходить.
– Хочешь, оставайся здесь до утра, – сказала. – В такую ночь смерть бродит повсюду.
Фотограф тоже услышал протяжные крики совы, но стоял на своем.
– Оставайся, голубчик, – наседала бабка, – как-никак, я к тебе привязалась.
– С уговором – за музыку я не плачу, – сказал фотограф.
– О нет! – возразила бабка. – Это – ни за что!
– Вот так, – бросил фотограф, – да вы вообще никого не любите.
Бабка позеленела от ярости.
– Тогда убирайся отсюда! Ублюдок!
Чувствуя себя оскорбленной до глубины души, она крыла его почем зря, пока Эрендира готовила ее ко сну. «Поганец, – шипела бабка, – что может знать этот жалкий выползок о чужом сердце!» Эрендира не слышала бабушкиных слов: в те короткие минуты, когда стихал ветер, совиный крик звал ее все настойчивее, надрывнее, и она, бедная, терзалась в нерешительности.
Бабка улеглась, исполнив прежде весь ритуал, какой когда-то неукоснительно соблюдался в ее старинном особняке. Эрендира долго и старательно обмахивала веером бабку, и та, пересилив наконец свой гнев, мерно задышала, обретая себя.
– Завтра встань пораньше, – сказала, – и завари траву, чтобы мне искупаться до людей.
– Хорошо, бабушка.
– А потом найди время и простирни одежду индейцев, тогда мы удержим с них деньги прямо на следующей неделе. И спи помедленнее, чтоб не устать. Завтра у нас четверг – самый длинный день недели.
– Хорошо, бабушка.
– И накорми страуса.
– Хорошо, бабушка.
Она оставила веер в головах кровати и зажгла две свечи возле сундука с костями покойников. Бабка, уже во сне, запоздало распорядилась: