Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и ее жестокосердной бабушке (сборник) - Маркес Габриэль Гарсиа
Бабушка тотчас распознала чисто кастильский выговор и решила уйти от лобового столкновения с миссионером, дабы не набить себе шишек о твердость его духа. Она сразу сменила тон:
– Не понимаю, о чем ты толкуешь, сынок.
Миссионер кивнул в сторону Эрендиры:
– Эта девочка – несовершеннолетняя.
– Но она – моя внучка!
– Тем хуже, – отрезал монах. – Отдайте ее под наше покровительство добром, иначе мы предпримем другие меры.
Бабка не ожидала такого оборота дела.
– Что ж, благородный сеньор, – отступилась она в испуге. – Но рано или поздно я тут проеду, увидишь.
Спустя три дня после встречи с миссионерами, когда Эрендира с бабушкой спали в деревушке по соседству с монастырем, к их палатке осторожно и беззвучно подползли боевым патрулем шесть невидимых в ночи существ. Это были послушницы в балахонах домотканого полотна – сильные молодые индианки, которых выхватывал из темноты зыбкий лунный свет.
Не задев тишины, послушницы накрыли спящую Эрендиру москитной сеткой и осторожно вынесли, как большую, но хрупкую рыбу, попавшую в лунный невод.
Не было способа, который не испробовала бабка, чтобы выманить девочку из монастырской обители. И лишь когда не оправдались все ее планы, от самых простых до самых хитроумных, она обратилась за помощью к гражданским властям, которые единолично представлял человек в военном чине. Она застала его в патио, голого по пояс, в тот самый час, когда он расстреливал из винтовки тучку, одиноко темневшую в раскаленном небе. Местный правитель, оказывается, пытался продырявить ее, чтобы пошел дождь, но все же прервал бесплодную стрельбу, чтобы выслушать старуху.
– Я ничем не могу помочь, – сказал. – Миссионеры по закону имеют право держать у себя девочку до ее совершеннолетия. Или пока ее не отдадут замуж.
– Так зачем, собственно, вас держат алькальдом? – спросила бабка.
– Чтобы я добился дождей.
Поняв наконец, что одинокая тучка за пределами его досягаемости, он бросил свое государственное дело и целиком занялся бабушкой.
– Вам главное – найти государственного человека, который мог бы за вас поручиться. Кого-нибудь, кто в письменном виде удостоверит вашу моральную устойчивость и добронравие. Вы, случаем, не знакомы с сенатором Онесимо Санчесом?
Бабка, сидевшая под палящим солнцем на табурете, слишком узком для ее монументального зада, сказала с величавой яростью:
– Я беззащитная женщина, брошенная на произвол судьбы в этой огромной пустыне.
Алькальд жалостливо скосил на нее правый глаз, сощуренный от жары.
– Тогда не теряйте зря времени, сеньора, – сказал, – поставьте на этом крест.
Но не тут-то было. Бабка поставила свою палатку напротив монастыря и села думать думу, будто воин, решивший в одиночку взять приступом город-крепость. Бродячий фотограф, который уже хорошо знал нрав старухи, приладил свои вещички к багажнику и собрался в путь. Но призадумался, увидев, как она сверлит глазами монастырь, сидя на самом солнцепеке.
– Поглядим-посмотрим, кто первый не выдержит, – сказала бабка, – я или они.
– Они здесь три сотни лет и ничего – выдерживают, – бросил фотограф, – так что я поехал.
Только тут бабушка заметила велосипед с привязанной поклажей.
– Куда едешь?
– Куда глаза глядят. Свет велик, – сказал фотограф и поехал.
– Не так уж велик, как тебе думается, неблагодарный мерзавец.
Бабка озлилась и даже не повернула головы в его сторону, боясь хоть на миг отвести взор от монастыря. Она не сводила глаз с его стен в течение многих дней, раскаленных добела, и многих ночей с шалыми ветрами; она смотрела на монастырь неотрывно, даже в дни духовных упражнений, когда из монастыря не вышла ни одна живая душа. Индейцы сделали возле ее палатки пальмовый навес и привязали там гамаки. Но бабка бодрствовала допоздна, восседая на троне, и, когда ее одолевал сон, жевала и жевала сырые зерна, доставая их из сумки, пришитой к поясу, с победной невозмутимостью лежащего быка.
Однажды ночью совсем рядом медленно проехала колонна крытых грузовиков, освещенных гирляндой цветных фонариков, которые придавали им вид призрачных сомнамбулических алтарей. Бабка тут же смекнула, что к чему, потому что они были в точности как грузовики ее Амадисов. Последний, чуть отстав от колонны, остановился, из кабинки вылез водитель, чтобы поправить груз в кузове. Он был одной масти с ее Амадисами – та же шляпа с круто загнутыми полями, те же сапоги за колено, два патронташа на скрещенных ремнях, два пистолета и карабин. Поддавшись искушению, бабка окликнула водителя:
– А знаешь, кто я?
Он навел карманный фонарик и, глядя на ее помятое от бессонных ночей лицо, на погасшие от усталости глаза, на повисшие лохмы волос, увидел женщину, о которой, вопреки ее возрасту, вопреки безжалостному свету фонаря, можно сказать, что в свои годы она была неземной красавицей. Когда водитель удостоверился, что видит ее впервые в жизни, он погасил фонарик.
– Могу поручиться, что вы – не Пресвятая Дева Скоропомощница.
– Какая Дева, – сладким голосом сказала бабка, – я – Дама.
Водитель невольно схватился за пистолет:
– Чья Дама?
– Амадиса Первого.
– Стало быть, вы с того света, – сказал он настороженно. – А что вам, собственно, надо?
– Помогите мне вернуть мою внучку, внучку Амадиса Первого, потому что ее упрятали в монастырь.
Водитель понемногу справился со страхом.
– Ты ошиблась дверью, – сказал он, – и если считаешь, что мы вмешиваемся в дела Бога, значит, ты не та, за кого себя выдаешь, и в глаза не видела Амадисов, да и не смыслишь ни уха ни рыла в нашей работенке.
В тот предрассветный час бабка почти не спала и, кутаясь в шерстяную шаль, жевала зерна. Мысли ее путались, и бред неудержимо рвался наружу, но она не смыкала глаз и все сильнее прижимала руку к сердцу в страхе, что ее задушат воспоминания о доме с алыми цветами у самого моря, где она была счастлива. Так она просидела до той поры, когда пробил первый удар монастырского колокола, когда зажглись в окнах первые огоньки и вся пустыня наполнилась запахом хлеба, испеченного до утреннего благовеста. Вот тут бабка сдалась усталости и вверилась обманной надежде, что вставшая чуть свет Эрендира только и думает, как бы удрать и вернуться к ней.
Меж тем Эрендира спала крепким сном все ночи с тех пор, как попала в монастырь. Ей остригли волосы садовыми ножницами почти наголо, обрядили в домотканый балахон, какой носили затворницы, всучили в первый же день ведро с разведенным мелом, швабру и велели белить ступени лестниц после каждого, кто по ним пройдет. Это был адский труд, потому что по лестницам беспрерывно подымались и спускались миссионеры в грязных ботинках и послушницы с корзинами, но после смертной галеры, какой стала для девочки постель, все дни в монастыре казались ей светлым воскресеньем. Да и не она одна возилась до поздней ночи, потому что монастырь клал все силы не столько на борьбу с кознями Дьявола, сколько на борьбу с пустыней.
Эрендира видела, как послушницы-индианки ловко бьют по загривку коров, чтобы стояли смирно, пока их доят, видела, как прыгают часами на досках, отжимая сыр, как помогают окотиться козам. Видела, как они, взмокшие от пота, точно портовые грузчики, таскают воду из дальнего источника, как усердно поливают огород, который другие послушницы развели, отчаянно мотыжа каменистую почву пустыни, чтобы вырастить хоть какую-то зелень. Своими глазами она видела преисподнюю монастырской пекарни и монастырской гладильни. Видела монашенку, которая, погнавшись во дворе за боровом, схватила его за уши, споткнулась, и боров волок ее в жидкой грязи, пока не подоспели две послушницы в кожаных фартуках и одна из них не заколола его мясницким ножом. Все трое были заляпаны с ног до головы кровью и глинистой жижей. Эрендира видела в дальнем углу монастырской больницы чахоточных монашек в смертных рубашках; сидя на террасе, они смиренно вышивали простыни для новобрачных, ожидая последней воли Всевышнего, а тем временем отцы-миссионеры произносили душеспасительные проповеди в песках пустыни. Эрендира жила незаметно, в тени, открывая каждый день все новые и новые воплощения ужаса и красоты, о которых даже и не подозревала в узком мирке опостылевшей постели, и никто – ни самые бойкие, ни самые тихие послушницы не могли добиться от нее ни слова с тех пор, как она попала в монастырь. Однажды утром, разводя в ведре мел, Эрендира услышала струнную музыку, которая показалась ей прозрачнее, чем свет в пустыне. Ошеломленная этим чудом, она заглянула в огромный пустой зал с голыми стенами и большими стрельчатыми окнами, сквозь которые врывалась, дробясь и оседая, ослепительная ясность июня. И увидела посреди зала монашенку поразительной красоты – она ей никогда не встречалась, – которая играла на старинном клавесине Пасхальную ораторию. Эрендира слушала чуть дыша, не мигая, и очнулась, когда зазвонил колокольчик к трапезе. После обеда она белила ступени, пока не дождалась часа, когда послушницы угомонились и перестали сновать вверх-вниз, и вот, оставшись наконец одна, там, где не было ни единой души, впервые за все это время сказала вслух: