Бедный расточитель - Вайс Эрнст (книга жизни TXT) 📗
Я толкнул моего старого друга.
— Эта надпись никуда не годится, — сказал я.
— Все точно, как указано, — возразил мастер и вскинул голову, словно его оскорбили.
— Может быть, ошиблись в конторе, когда давали сведения, — примирительно заметил Морауэр. — Мы исходили из данных, которые нам сообщили в клинике.
— Возможно, — перебил я. — Но эти сведения неверны. Эвелина… она была гораздо моложе. Да и о детях не может быть речи. У нее был только… один ребенок.
Я чувствовал, как что-то жгучее поднимается во мне, я заплакал. Мастер отвернулся и, ворча, начал ходить между памятниками.
— Успокойтесь! Что на вас нашло, я просто не узнаю вас, — сказал серьезно и тихо Морауэр.
— Только один, только один! — продолжал я причитать, как дурак.
— Да мы переделаем надпись, — сказал Морауэр. — Не правда ли, мастер, вы переделаете?
— Нет, нельзя вырезать дважды на тонкой плите из искусственного камня, — ответил мастер.
— Если ребенок придет, если ее ребенок придет на могилу матери… — Я не мог продолжать.
— Разумеется, вы правы, — деловито сказал Морауэр. — Если уж ставить памятник, так с верной надписью. Вы, значит, вырежете новую плиту, мастер. Согласны?
— Я могу выгравировать новую надпись, но не раньше, чем в начале будущей недели, — ответил тот упрямо.
— Мы немедленно заплатим по счету, — сказал Морауэр. — Ну, мастер? Вы знаете, я ваш лучший поставщик!
— Ладно уж, — пробурчал каменотес. — Сможете поставить памятник послезавтра, я, пожалуй, возьму черный мрамор, он понравится господину супругу.
2
Я остался у Морауэра до воскресенья, и эти несколько дней отдыха пошли мне весьма на пользу. В последний вечер Морауэр обратился к моему благоразумию. Я курил и молчал. Относился ли этот упрек к моим слезам?
— С Эвелиной не живут безнаказанно, — сказал он.
Покамест я сидел у него за столом, я чувствовал себя так хорошо, так спокойно. Озноб и лихорадка, мучившие меня в последние недели, прошли, я думал, что они не вернутся больше. Я ошибся. Уже на лестнице меня снова пронизала мучительная дрожь. Не болен лия? Может быть, слова моего друга: «С Эвелиной не живут безнаказанно», — означали, что я болен или заболеваю той же болезнью, от которой умерла она. Чахоткой? Я мог узнать диагноз немедленно, стоило только подняться на двадцать ступенек, вернуться к моему другу и попросить его выслушать меня. Но я не сделал этого, я лег в постель.
Я не спал. Меня била жестокая лихорадка. Но жар не затемнил моего сознания. У меня была ясная голова. Я не метался по постели. Я не старался изо всех сил, как в предыдущие ночи, заманить к себе сон, я воспользовался мертвой тишиной, царившей в этом крыле сумасшедшего дома, и перед моим взором прошла вся моя жизнь.
Я думал обо всем. Я думал и об этих записках. Я начал уже седьмую главу. Я размышлял о том, сколько глав осталось мне еще написать, то есть прожить. Мне думалось, что по крайней мере еще глав пять, значит, в общем их будет двенадцать. Мне, вероятно, надо бояться, дрожать, тревожиться за свое будущее, за судьбу моей семьи, моей жены, моей такой любимой дочери Эвелины — я ведь смею называть ее так, хотя в ней нет и капли моей крови, — за профессию и заработок моего сына, который жил в Блуденце. Но я устал, мысли мои расплывались, и я не принял никакого решения, не составил никакого плана, и последнее, о чем я подумал, — перед отъездом надо попросить денег у моего старого друга, чтобы купить свадебный подарок сестре. Но когда на другой день я начал прощаться с ним, я помнил обо всем, только не об этом. Или, по чести признаться, не хотел помнить. Он достаточно сделал для меня. И я вернулся домой с несколькими грошами в кармане. Я боялся, что отец, по старой страсти к насмешкам, начнет делать замечания о Габи. К счастью, он был слишком занят приготовлениями к свадьбе моей сестры и устройством ее будущего жилья. Он помолодел, поздоровел, походка его стала юношеской, губы почти перестали кривиться. Он преодолел последствия удара.
Практикой мы занимались теперь вместе. Дела было много, операций масса. У него было едва ли не больше сил и выдержки, чем у меня. Но прежнее его рвение к работе исчезло. Он свалил на меня почти все, хотя я с удовольствием многое предоставил бы ему, тем более что тотчас же после возвращения я занялся теоретической и практической работой в области глаукомы — самого страшного и даже теперь, по существу, все еще загадочного заболевания глаз. Занятия эти не давали денег, и для нас, для отца и для меня, было бы безумием отказаться хоть от одного платного пациента. Отцу они были нужны, чтоб возиться с коврами, мебелью и шторами на новой вилле Юдифи, мне, чтобы отдаться моим экспериментам или чтобы брать из библиотеки все новые и новые толстенные тома и погружаться в занятия. Мое время было ограниченно. Единственная роскошь, которую я позволял себе, это ежедневно видеться и играть с моей девочкой.
Ее звонкий серебристый голосок звучал всюду. Она называла меня отцом, а жену мою — тетей. Мы не стали ничего ей объяснять. Воспитывать ее было нелегко, но по характеру своему она была жизнерадостна и полна любви. Правда, это была очень чувствительная, очень уязвимая любовь, которая не терпела разочарований.
Дети жаждут подарков, сюрпризов. Ниши не отличалась от других малышей. Зато ее так легко было обрадовать, она была так благодарна за любую неожиданность, за мороженое яблоко, купленное у уличной торговки, хотя в комнате у нее всегда стояла ваза, полная фруктов.
Бывали дни, когда я не мог урвать для нее больше четверти часа. Но этой четверти часа я радовался заранее. Я скрывал свое чувство от малютки. Она была немного тщеславна, не следовало показывать, как сильно я к ней привязан. Если верить рассказам Ягелло, она была законченным портретом своей матери в детстве.
Я любил красивого, нежного и живого ребенка не только из-за матери. Я не искал в ее цветущем личике черты лица, которое осталось у меня в памяти запавшим, землистым и заострившимся. Ребенок дарил мне чистую радость.
Мне всегда так же трудно было расставаться с Эвелиной, как и ей со мной. Однажды она порвала мой пиджак, пытаясь задержать меня подольше. Мне не хотелось рассказывать об этом несчастном случае моей несколько излишне бережливой жене. В присутствии Ниши, которая смеялась и шутила, я принялся латать пиджак.
Я не мог бы жить без надежд, радостей, пусть самых маленьких. Они были у меня: в моих детях, в моей работе, которая, против ожидания, шла очень удачно, в дружбе и товариществе моей милой жены. Совместная работа со стариком отцом тоже как будто наладилась. Часто нам приходилось делать по две операции в день. Я вспоминаю об одном таком дне незадолго перед свадьбой Юдифи. Во время первой операции отец внимательнее, чем обычно, следил за моими пальцами. И не успел пациент с толстыми повязками на глазах вернуться к родным, как отец сказал:
— Ты уже скоро достигнешь настоящего совершенства. В твоем возрасте я оперировал не лучше. Следующий!
К сожалению, во время второй операции рука моя была не столь уверенной. Я, кажется, говорил уже, что все это время я был не совсем здоров. Температура была повышенной, к боли в колене присоединилась боль в лопатках, особенно в правой, колено мешало мне долго стоять. Я часто ощущал резь в ноге, вплоть до бедра. Оперировать же по всем правилам искусства можно только стоя. Но в тот день я сделал над собой усилие. Операция удалась. Отец был так же доволен ею, как и первой, но я не мог дослушать его похвал. Я почувствовал, что к горлу моему подступает что-то очень горячее, как кипяток, мной овладело усталое опьянение. Я предоставил старику и сестре наложить предохранительную повязку — мы делали очень тонкую операцию молодой девушке по поводу косоглазия — и бросился в переднюю, зажимая рот носовым платком. Это была кровь. Впрочем, кровотечение скоро прекратилось. Я вернулся, умолчав об этом зловещем происшествии, сел на стул и стал глядеть, как отец заканчивает перевязку. На его вопрос я ответил, что у меня было легкое кровотечение носом.